Плюс минус 30: невероятные и правдивые истории из моей жизни
Шрифт:
Вошла, молча встала у окна и застыла там. Минут десять стояла так и молчала, только плечи у нее мелко тряслись.
Потом повернулась к нам, оглядела класс совершенно сухими, ничего не видящими глазами и сказала хрипло: «Можете идти домой. Уроков не будет…»
И опять отвернулась к окну.
Мы ринулись на улицу. Уже, как обычно, перебегая улицу Чкалова, мы вдруг остановились посредине, не понимая, что происходит.
Мало того что никто не свистнул, никто не заорал «Стой, куда под машины?!», происходило вообще что-то совершенно необычное.
Стояло все!
Машины,
А потом стало тихо. Совсем тихо. Совсем-совсем тихо.
Люди шли и плакали. Кто вытирал лицо рукавом, кто – закрыв рот ладонью, кто просто шел и плакал на ходу, даже не утирая слез.
Дома тоже все было как-то не так. Как-то непривычно тихо и как-то настороженно, что ли… И во всех комнатах на полную были включены радиоприемники, по которым непрерывно передавали траурные речи и музыку.
Отца не было. Его срочно вызвали.
Он вернулся только на следующий день поздно вечером. Весь измятый, без фуражки, с половиной пуговиц на шинели и с одним оторванным наполовину погоном. Пришел, ничего не сказал, с ходу налил себе стакан водки, выпил залпом, сквозь зубы выругался, выпил еще… Похлопал маму по щеке, сказал: «Ничего, ничего…» – и ушел на черный ход, прихватив бутылку.
Сидел там и курил почти до утра.
Я ничего не понял.
Мать проработала гинекологом больше сорока лет. Она была очень хорошим врачом. Своих пациенток она называла «мои бабы», и «бабы» ее просто обожали.
Она окончила Первый мед в сорок первом, как раз перед войной, и даже пару раз ездила на фронт в санитарном поезде с самим Бурденко, о котором всегда вспоминала с легким трепетом. По ее словам, это был совершенно гениальный хирург, с рук которого надо было делать золотые слепки! Но характера был непростого. В операционной мог наорать, швырнуть инструмент. Единственной, кто в такие моменты мог его одернуть, была его старшая операционная сестра, с которой он проработал долгие годы. Как только что-нибудь случалось, раздавался ее голос: «Тихо в операционной», и он тут же успокаивался. Меж тем руки его продолжали работать безостановочно, четко и уверенно делая свое дело.
Потом она работала в судмедэкспертизе, и уже потом, после аспирантуры, много лет гинекологом.
Каждый раз, когда ее спрашивали о работе, она гордо отвечала: «Я работаю в органах!», и, что характерно, ее тут же пропускали без очереди везде и всюду.
Собственно, мы все жили у ее родителей, моих бабушки и деда.
Квартира была коммунальная, и жили там восемнадцать соседей.
И квартира была прямо-таки историческая, и дом наш тоже был, безо всякого преувеличения, исторический.
Дом построил в начале XX века некий миллионщик Шмаков. На Москве он объявился в первой половине XIX столетия безусым пацаном, точно так, как Михайло Ломоносов.
Пришел пешком издалека, бос и гол, с одной котомкой за спиной. Мыкался, мыкался, да и пристроился в артель к золотарям. Кому интересно, могу пояснить, что золотарь – это по поводу дерьма, сиречь ассенизаторы.
Так вот, квартира, в которой мы жили, была его личными апартаментами, а мы ввосьмером – мама, папа, я, тетя, дядя, моя сестра и дед с бабушкой – жили в его личном сорокаметровом кабинете, разделенном на три части.
Дед с бабушкой въехали туда в восемнадцатом году, когда Шмаковых потеснили. К тому времени самого Шмакова уже в живых не было, а в одной из комнат жил его сын с красавицей женой. Сыновей у Шмакова было два. Один был архитектор, а второй – что-то там по коммерции. Про того, который архитектор, неизвестно ничего, он успел сбежать в семнадцатом году, а вот тот, что еще жил в этой квартире…
По рассказам бабушки, жена его было насколько красива, настолько же и капризна до умопомрачения, с утра до вечера она закатывала скандалы по любому поводу и бесконечно визгливо требовала: «Давай уедем от этого быдла! Давай уедем!»
Вы можете не поверить, но, по свидетельству очевидцев, когда она выводила его из себя окончательно, он выволакивал ее на кухню и, задрав подол, порол ремнем чуть не до крови. И на всю квартиру она орала благим матом: «Люди добрые, помогите! Умираю, умираю, умерла!»
Но совсем уже невтерпеж стало после того, как в квартиру с обыском пришел патруль. Солдат, матрос и чекист в кожанке.
Чекист с матросом, распределившись по комнатам, стали проверять документы, а солдатик с трехлинеечкой ввалился как раз к ней. Самого Шмакова-младшего дома не было, так что мадам была одна.
Встретила она солдатика в прозрачном насквозь пеньюаре, под которым абсолютно ничего не было. Солдатик, стараясь не глядеть на хозяйку, спросил документы. Она, призывно улыбаясь, подала. Он взял, уронил. Поднял, опять уронил. Проверил, глядя в потолок, вернул и, заикаясь, спросил, показывая на стоящую на столе большую шкатулку: «А тут у вас что?»
«А тут… – сказала она, поднимая пеньюар до груди, – тут мои любовные письма!»
Солдатик выронил винтовку и, багровея, вымелся из комнаты.
Меж тем в шкатулке были все их драгоценности.
Через неделю они уехали, говорили, куда-то в Аргентину.
А еще через день после того, как они уехали, в квартире раздался звонок.
Бабушка открыла.
В дверях стоял солидный господин в шубе, подбитой мехом, с бобровым воротником, и с большим саквояжем в руках.
Господин спросил Шмакова.