Пнин
Шрифт:
Пнин, желавший кое о чем спросить соплеменника, сел рядом с ним. Этот Комаров, сын донского казака, был коротышкой с короткой же стрижкой и с ноздрями "мертвой головы". Он и Серафима -- его крупная и веселая москвичка-жена, носившая тибетский талисман на свисавшей к вместительному мягкому животу длинной серебряной цепочке, -- время от времени закатывали русские вечера с русскими hors d'?uvres1, гитарной музыкой и более или менее поддельными народными песнями, -- предоставляя застенчивым аспирантам возможность изучать ритуалы "vodka-drinking"2 и иные замшелые национальные обряды; и встречая после этих празднеств неприветливого Пнина, Серафима с Олегом (она возводила очи горе, а он свои прикрывал ладонью) лепетали с трепетным самоумилением: "Господи, сколько мы им даем!", -- под словом "им" разумелось отсталое американское население. Только другой русский мог понять, какую реакционно-советофильскую смесь являли собой
Трудно было бы сказать, не прибегая к некоторым весьма специальным тестам, который из двух -- Пнин или Комаров -- хуже говорил по-английски; всего вероятней -- Пнин; но по причинам возраста, общей образованности и несколько более длительного пребывания в американских гражданах, Пнин находил возможным поправлять английские обороты, часто вставляемые в свою речь Комаровым, и Комарова это бесило даже сильнее, чем "антикварный либерализм" Пнина.
– - Слушайте, Комаров, -- сказал Пнин (довольно невежливое обращение).
– - Я никак не возьму в толк, кому здесь могла понадобиться эта книга, -ведь не моим же студентам; впрочем, если даже и вам, я все равно не понимаю, -- зачем.
– - Мне -- нет, -- ответил, взглянув на книгу, Комаров.
– - Not interested3, -- добавил он по-английски.
Пнин молча пошевелил губами и нижней челюстью, желая что-то сказать, однако не сказал и углубился в салат.
6
Поскольку сегодня был вторник, он мог сразу после лэнча отправиться в свой любимый приют и остаться там до обеда. Никакие галереи не соединяли библиотеку вайнделлского колледжа с другими строениями, но с сердцем Пнина она соединялась крепко и сокровенно. Он шел мимо огромной бронзовой фигуры первого президента колледжа Альфеуса Фриза -- в спортивной кепке и бриджах, державшего за рога бронзовый велосипед, на который он, судя по положению его левой ноги, навеки прилипшей к левой педали, вечно пытался взобраться. Снег лежал на седле, снег лежал и в нелепой корзинке, которую недавние шалуны прицепили к рулю. "Хулиганы", -- пропыхтел Пнин, покачав головой, и слегка оскользнулся на одной из плиток дорожки, круто спускавшейся по травянистому скату между безлиственных ильмов. Помимо большой книги под правой рукой, он нес в левой свой старый, европейского вида черный портфель и мерно помахивал им, держа за кожаную хватку и вышагивая к своим книгам, в свой скрипториум среди стеллажей, в рай российской премудрости.
Эллиптическая голубиная стая в круговом полете, серея на взлете, белея на хлопотливом спуске, и снова серея, прошла колесом по ясному бледному небу над библиотекой колледжа. Скорбно, будто в степи, свистнул далекий поезд. Тощая белка метнулась через облитый солнцем снежный лоскут, где тень ствола, оливково-зеленая на мураве, становилась ненадолго серовато-голубой, само же дерево с живым скребущим звуком поднималось, голое, в небо, по которому в третий и в последний раз пронеслась голубиная стая. Белка, уже невидимая в развилке, залопотала, браня кознедеев, возмечтавших выжить ее с дерева. Пнин опять поскользнулся на черном льду мощеной дорожки, махнул от внезапного встряха рукой и с улыбкой пустынника наклонился, чтобы поднять "Зол. Фонд Лит.", который лежал, широко раскрывшись на снимке русского выгона с Львом Толстым, устало бредущим на камеру, и долгогривыми лошадьми за его спиной, тоже повернувшими к фотографу свои невинные головы.
"В бою ли, в странствии, в волнах"? Иль в кампусе Вайнделла? Слегка пошевеливая зубными протезами, на которые налипла пленочка творога, Пнин поднялся по скользким ступеням библиотеки.
Подобно многим пожилым преподавателям колледжа, Пнин давно уже перестал замечать студентов -- в кампусе, в коридоре, в библиотеке, -- словом, где бы то ни было, за вычетом их функциональных скоплений в классах. Поначалу его сильно печалил вид кое-кого из них, крепко спавших среди развалин Знания, уронив бедные молодые головы на скрещенные руки; теперь он никого не видел в читальне, разве что попадались там и сям пригожие девичьи затылки.
За абонементным столом сидела миссис Тейер. Ее матушка приходилась двоюродной сестрой матери миссис Клементс.
– - Как поживаете, профессор Пнин?
– - Очень хорошо, миссис Файр.
– - Лоренс и Джоан еще не вернулись?
– - Нет. Я принес назад эту книгу, потому что получил эту карточку...
– - Неужели бедняжка Изабель и вправду разводится?
– - Не слышал об этом.
– - Боюсь, если они вернутся с ней, нам придется искать для вас другую комнату.
– - Да позвольте же мне задать вопрос, миссис Файр. Эта карточка, которую я получил вчера, -- может быть, вы мне скажете, кто этот другой читатель.
– - Сейчас посмотрю.
Она посмотрела. Другим читателем оказался Тимофей Пнин: том 18 был им затребован в прошлую пятницу. Верно было также и то, что том 18 был уже выдан тому же Пнину, который держал его с Рождества и который стоял сейчас, возложив на него руки и напоминая судью с родового портрета.
– - Не может быть!
– - вскричал Пнин.
– - В пятницу я заказывал том 19 за 1947 год, а не том 18 за 1940-й.
– - Но посмотрите, вы написали "том 18". Во всяком случае, 19-й пока регистрируется. Этот вы оставите у себя?
– - 18-й, 19-й, -- бормотал Пнин.
– - Велика разница! Год-то я правильно написал, вот что важно! Да, 18-й мне еще нужен, и пришлите мне открытку потолковее, когда получите 19-й.
Негромко ворча, он отнес громоздкий, сконфуженный том в свой альков и сложил его там, обернув шарфом.
Они просто читать не умеют, эти женщины. Год же был ясно указан.
Как обычно, он отправился в зал периодики и просмотрел новости в последнем (суббота, 12 февраля, -- а нынче вторник, о небрежный читатель!) номере русской газеты, с 1918 года ежедневно выпускаемой в Чикаго русскими эмигрантами. Как обычно, он внимательно изучил объявления. Доктор Попов, сфотографированный в новом белом халате, сулил пожилым людям новые силы и радости. Музыкальная фирма перечисляла поступившие в продажу русские граммофонные записи, например, "Разбитая жизнь. Вальс" и "Песенка фронтового шофера". Отчасти припахивающий Гоголем гробовщик расхваливал свои катафалки de luxe1, пригодные также для пикников. Другой гоголевский персонаж, из Майями, предлагал "двухкомнатную квартиру для трезвых среди цветов и фруктовых деревьев", тогда как в Хэммонде комната мечтательно предлагалась "в небольшой тихой семье", -- и без какой-либо особой причины читающий вдруг с пылкой и смехотворной ясностью увидел своих родителей -- доктора Павла Пнина и Валерию Пнину, его с медицинским журналом, ее с политическим обзором, -- сидящими в креслах друг к дружке лицом в маленькой, весело освещенной гостиной на Галерной, в Петербурге, сорок лет тому назад.
Изучил он и очередной кусок страшно длинного и скучного препирательства между тремя эмигрантскими фракциями. Началось все с того, что фракция А обвинила фракцию Б в инертности и проиллюстрировала обвинение пословицей "Хочется на елку влезть, да боится на иголку сесть". В ответ появилось ядовитое письмо к редактору от "Старого Оптимиста", озаглавленное "Елки и инертность" и начинавшееся так: "Есть старая американская пословица, гласящая: 'Тому, кто живет в стеклянном доме, не стоит пытаться убить одним камнем двух птиц'". Теперешний номер газеты содержал фельетон на две тысячи слов -- вклад представителя фракции В, -- названный "О елках, стеклянных домах и оптимизме", и Пнин прочитал его с большим интересом и сочувствием.
Затем он вернулся в свою кабинку, к собственным изысканиям.
Он замыслил написать "Малую историю" русской культуры, в которой российские несуразицы, обычаи, литературные анекдоты и тому подобное были бы подобраны так, чтобы отразить в миниатюре "Большую историю" -- основное сцепление событий. Пока он находился на благословенной стадии сбора материала, и многие достойные молодые люди почитали для себя за честь и удовольствие наблюдать, как Пнин вытягивает каталожный ящик из обширной пазухи картотеки, несет его, словно большой орех, в укромный уголок и там тихо вкушает духовную пищу, то шевеля губами в безгласных комментариях -критических, озадаченных, удовлетворенных, -- то подымая рудиментарные брови и забывая их опустить, и они остаются на просторном челе еще долгое время после того, как теряются все следы неудовольствия и сомнения. С Вайнделлом ему повезло. Превосходный библиофил и славист Джон Тэрстон Тодд (чей бородатый бронзовый бюст возвышался над питьевым фонтанчиком) навестил в девяностых годах гостеприимную Россию, а после его смерти книги, которые он во множестве вывез оттуда, тихо спланировали на дальние стеллажи. Натянув резиновые перчатки, дабы его не ужалило скрытое в металлических полках американское электричество, Пнин приходил к этим книгам и вожделенно их созерцал: малоизвестные журналы ревущих шестидесятых в мрамористых обложках, исторические монографии столетней давности с бурыми пятнами плесени на усыпительных страницах, русские классики в ужасных и трогательных камеевых переплетах с тиснеными профилями поэтов, напоминавшими влажноочитому Тимофею о детстве, в котором праздные пальцы его блуждали по книжной обложке со слегка потертой пушкинской бакенбардой или запачканным носом Жуковского.