По рельсам, поперек континентов. Все четыре стороны. Книга 1
Шрифт:
По мановению руки вновь зазвучала музыка. На сей раз она была гораздо громче и привлекла еще больше народу с площади. Песня была наподобие первой: «йа-а-а», «бум-м», «сердце», «сердце», «йа-а-а», «дзынь!», «шуба-дуба», «бум-м», «трям», «дзынь». Когда песня завершилась, зеваки ни секунды не колебались. На последнем «дзынь» они удрали. Но ненадолго. Спустя десять минут (две молитвы, минута молчаливых размышлений, какие-то трюки с кадилом и еще одна нотация) ансамбль снова заиграл, и люди вернулись. Так продолжалось целый час, и действо все еще не закончилось,
Небо было лилово-розовое, вулкан — черный, вульгарно-яркие потоки оранжевой пыли затопили долины, а озеро казалось огненным, точно вместо воды его наполняла расплавленная лава.
В Лимон с мистером Торнберри
— А тут живописно, — сказал мистер Торнберри, — я просто очумеваю.
Манера говорить у мистера Торнберри была престранная: сначала он сильно сощуривался и его глаза превращались в щелочки; на лице застывала напряженная гримаса, губы сплющивались, имитируя ухмылку, а затем, не шевеля губами, он заговаривал, цедя слова сквозь зубы. Так изъясняются люди, когда грузят тяжелые бочки, — морщат лица как бы снизу вверх и произносят слова, срываясь на кряхтение.
Много что заставляло мистера Торнберри очумевать: рокот реки, великолепие долины, маленькие хижины, большие валуны. Но сильнее всего он очумевал от климата, так как рассчитывал на нечто более тропическое. В устах столь пожилого человека это выражение звучало странно, но мистер Торнберри был как-никак художник. Я поинтересовался, почему он не взял с собой альбом для эскизов. Он снова сообщил, что покинул гостиницу, поддавшись сиюминутному порыву.
— Я путешествую налегке, — сообщил он. — Где ваш багаж?
Я указал на мой чемодан на полке.
— Какой большой.
— В нем все мое имущество. А вдруг я встречу в Лимоне какую-нибудь красотку и решу остаться там до конца дней?
— Я так и поступил однажды.
— Да я шучу, — сказал я.
Но мистер Торнберри смотрел на меня кисло:
— В моем случае это была катастрофа.
Боковым зрением я заметил, что течение в реке бурное, на мелководье стоят мужчины — чем они заняты, я не понял, — а у колеи растут розовые и голубые цветы.
Мистер Торнберри рассказал мне о своих занятиях живописью. В годы Великой депрессии было не до живописи — искусство не кормило. Он работал в Детройте и Нью-Йорке. Приходилось ему несладко. Детей трое, жена умерла, когда третий был еще грудным малышом, — туберкулез сгубил; хороший врач был мистеру Торнберри не по карману. Итак, она умерла, и ему пришлось растить детей в одиночку. Они выросли, женились, а он уехал в Нью-Гемпшир, чтобы заняться тем, к чему его всегда тянуло, — живописью. Северный Нью-Гемпшир — славное местечко; между прочим, сообщил мистер Торнберри, — оно очень похоже на этот район Коста-Рики.
— Я думал, Нью-Гемпшир наподобие Вермонта. Типа как Беллоуз-Фоллз.
— Не совсем.
По реке плыли бревна: огромные,
— Лесопилка, — сказал мистер Торнберри. — Видите там в воде что-то темное? — он сощурился, его губы сплющились. — Бревна.
«Вот черт», — подумал я и сам увидел лесопилку. Теперь понятно. Лес рубят в верховьях реки. Наверно…
— Наверно, эти бревна сплавляют для лесопилки, — сказал мистер Торнберри.
— Совсем как у нас, — сказал я.
— Совсем как у нас, — сказал мистер Торнберри.
Несколько минут он молчал — достал из сумки фотоаппарат и стал щелкать виды через стекло. Фотографировать ему было неудобно — ведь у окна сидел я, но я ни за какие коврижки не уступил бы свое место ему. Мы проезжали через очередную величественную долину — куда ни глянь, утесы, скорее напоминающие колонны. Я заметил озеро.
— Озеро, — сказал мистер Торнберри.
— Симпатичное, — сказал я. А что еще тут полагалось бы сказать?
— Что? — переспросил мистер Торнберри.
— Очень симпатичное озеро.
Торнберри подался вперед. И сказал:
— Какао.
— Ага, я и раньше видел.
— Но здесь гораздо больше. Взрослые кусты.
Он, что, меня за слепого принимает?
— Собственно, — сказал я, — тут вперемежку посажено: то какао, то кофе.
— Бобы, — сказал мистер Торнберри, щурясь. Он налег животом на мои колени и щелкнул фотоаппаратом. Нет уж, я ему свое место не уступлю.
Кофейных бобов я не заметил; а уж ему-то как удалось? Не вижу их и видеть не хочу.
— Красные — значит зрелые. Наверно, скоро увидим, как их собирают. О господи, как мне надоел этот поезд, — на его лице вновь застыла гримаса натуги. — Просто очумеваю.
Серьезный художник наверняка бы прихватил альбом и несколько карандашей, и, не открывая рта, сосредоточенно черкал бы по бумаге, правда? А мистер Торнберри только и делал, что трещал языком и щелкал затвором: просто перечислял все, что попадалось ему на глаза. Мне хотелось верить, что он мне солгал и никакой он не художник. Ни один художник не стал бы столько трепаться попусту.
— Как же я рад, что вас встретил! — провозгласил мистер Торнберри. — Я просто с ума сходил, тут сидючи.
Я молча смотрел в окно.
— Вроде как трубопровод, — сказал мистер Торнберри.
Неподалеку от путей была ржавая труба. Она тянулась параллельно краю болота, которое сменило реку: хм, я далее не приметил, как река исчезла. Пальмы да ржавая труба; вроде как трубопровод, Торнберри прав. За пальмами высились каменистые обрывы; наш поезд взобрался в гору, и внизу стали видны горные ручьи…