По Руси
Шрифт:
Там он уселся на канате; несколько раз — по-волчьи ворочая шеей — оглянул людей и, нахмурясь, подперев скулы руками в рыжей шерсти, уставил глаза на баржу.
Люди стояли и сидели под жарким солнцем молча, вожделенно разглядывая его, явно желая заговорить и еще не решаясь; пришел большой мужик, оглядел всех и, сняв шапку, вытер ею потное лицо.
Серенький, красноносый старичок, с редкой, ершистой бородкой и слезящимися глазами, откашлялся и заговорил первый слащавым голосом:
— Скажи ты, пожалуйста, как же это случилось?
— Зачем? —
Старичок вынул из-за пазухи красный платок, встряхнул его и, осторожно приложив к глазам, сказал сквозь платок спокойным тоном человека, решившего настоять на своем:
— Как — зачем? Случай такой, что все должны…
Бородатый мужик вылез вперед и загудел:
— А ты — говори! Легче будя! Грех надо знать…
И — точно эхо отозвалось—раздался насмешливый, бодрящий возглас:
— Поймать да связать…
Чуть приподняв брови, парень негромко сказал:
— Отстали бы от меня…
Старичок, аккуратно сложив платок, спрятал его и, подняв сухую — точно петушиная нога — руку, усмехнулся остренькой усмешкой:
— Может, люди не из пустого интереса просят…
— Плевать мне на людей, — буркнул парень, а большой мужик, притопнув, заревел:
— Как так? А куда от них денешься?
Он долго и оглушительно кричал о людях, о боге и совести, дико выкатывая глаза, взмахивая руками, и, разъяряясь все больше, становился страшным.
Публика, тоже возбуждаясь, одобряла его, подкрикивая:
— Верно-о! Во-от…
Парень сначала слушал молча, неподвижно, потом разогнул спину, встал, спрятав руки в карманы штанов, и, покачивая туловище, начал оглядывать всех зло и ярко разгоревшимся взглядом зеленоватых глаз. И вдруг, выпятив грудь, закричал сипло:
— Куда пойду? В разбой пойду! Резать буду всех… Ну, вяжите! Сто человек зарежу! Все одно, мне души не жаль, — кончено! Вяжите, ну?
Говорил он задыхаясь, плечи у него дрожали, ноги тряслись, серое лицо мучительно исказилось и тоже все трепетало.
Люди угрюмо, обиженно и жутко загудели, отступая от него и уходя, некоторые стали похожи на парня — озлились так же, как он, и рычали, сверкая глазами. Было ясно, что сейчас кто-нибудь ударит его.
Но он вдруг весь стал мягкий и точно растаял на солнце, ноги его подогнулись, он рухнул на колени, наклонив голову, как под топор, едва не ударившись лицом об угол ящика, и, хлопая ладонями по груди, стал кричать не своим голосом, давясь словами:
— Разрешите, — как же я? Виноват я? Сидел в остроге, ну, после — судили, сказали — свободен.
Он хватал себя за уши, за щеки, раскачивая голову, точно пытаясь оторвать ее.
— Ага-а? — рявкнул большой мужик. От его крика люди испуганно шарахнулись прочь, несколько человек поспешно ушли, остальные — с десяток — растерянно и угрюмо топтались на одном месте, невольно сбиваясь в тесную кучу, а парень надорванно говорил, болтая головою:
— Уснуть
Должно быть, окончательно истомившись, он перевалился с колен на корточки, потом лег на бок, схватил голову руками и сказал последние слова:
— Убили бы меня сразу…
Было тихо. Все стояли понурившись, молча, все стали как-то серее, мельче и похожи друг на друга. Было очень тяжело, как будто в грудь ударило большим и мягким — глыбой сырой, вязкой земли. Потом кто-то сказал смущенно, негромко и дружески:
— Мы, брат милой, тебе не судьи…
Кто-то тихонько добавил:
— Сами, может, не лучше…
— Пожалеть — можем, а судить — нет! Пожалеть Тебя — это можно! А боле ничего…
Мужик в чапане сказал звонко и торжествуя:
— Пусть господь судит, а люди — будет!
Еще один человек отошел прочь, говоря кому-то:
— Вот и разбери тут! А судья—он сразу, по книге — виноват, не виноват…
— Абы скорей мимо прошло…
— Всё торопимся, а — куда?
— То-то и оно.
Откуда-то выдвинулась чернобровая женщина; спустив шаль с головы на плечи, она заправила тронутые сединою волосы под синий, выгоревший платок, деловито подогнув подол юбки, села рядом с парнем, заслонив сто от людей дородной своею фигурой, и, приподняв мягкое лицо, сказала ласково, но владычно:
— Уйти бы вам отсюдова…
Ее послушались, побрели прочь; большой мужик, уходи, говорил:
— Вот — на мое вышло! Совесть-то объявилась…
Но сказал он, эти слова без удовольствия, задумчиво и скучно.
Красноносый старичок шел малой тенью сзади его, открыв табакерку, он смотрел в нее мокрыми глазами и, не торопясь, сеял по пути свои слова:
— А иной раз и совестью играет человек, он тоже шельма ведь, человек-от! Выставит ее, совесть, поперед всех хитростей своих, всех планчиков-затеек, да тем и попрячет их в дымке словесном. Зна-аем! Люди заглядятся — эко, мол, сколь жарко душа горит, а он им той порой кою руку на сердце, кою — в карман…
Любитель поговорок широко распахнул чапан, спрятал под него руки и бойко пояснил:
— Стало быть: верю — всякому зверю, н лисе, и ежу, а шабру — погожу?
— В этом роде, почтенный! Уж очень исказился народишко…
— Н-да… нестройно растет…
— Тесно, братцы! — загудел большой мужик. — Некуда расти-то! Тесно же!
— И растем оттого в ус да в бороду, в сук да в болону…
Старик внимательно оглядел мужика, согласился:
— Тесновато!
Потом сунул в нос щепоть табаку и, остановись, закинул голову в ожидании, когда придет время чихнуть. Не дождался и, сильно выдохнув ртом воздух, сказал, вновь измерив мужика глазами: