По Руси
Шрифт:
— Неладно ты счастья ищешь…
— Уж как умею…
Теперь темнота не казалась туго натянутою тканью тяжёлого занавеса, но поредела от напряжения, стала прозрачнее, а местами собралась в густые складки, в комья, набилась и окно хаты и смотрит оттуда слепым чёрным глазом.
Над буграми крыш всплыла в небо колокольня, поднялись тополя, по стене хаты расползлись трещины и вместе с язвами выкрошившейся извёстки сделали стену картой какой-то неведомой страны.
Я взглянул в тёмные глаза женщины, они блестели сухо, печально
— Чудачка ты…
— Какая есть, — ответила она, облизывая губы тонким, точно кошачьим языком.
— Чего ж ты ищешь?
— Это у меня — обдумано, это я знаю! Вот погоди — встретится мне хороший мужик, и найдём мы с ним землю себе. Найдём мы её около Нового Афона, я там места знаю, была. И вот начнём устраивать её хорошо: сад будет, огород и пашня, как надобно для хозяйства.
Слова её звучали всё увереннее и крепче.
— Устроимся мы по-хорошему-то, а к нам ещё люди подойдут, а мы уж — старожилы, нам почёт от них! Так — ещё да ещё, — и вот те новая деревня, хорошее место. Мужа, глядишь, в старосты выберут. Водила бы я его чисто, барином. А в саду — дети играют, беседка в саду-то выстроена… беда как хорошо можно жить!
Действительно — будущее продумано у неё насквозь, она рисует новую деревню с такими мелкими подробностями, как будто долго жила в ней.
— Хорошего жительства хочется… Господи! Кабы удалось… Первое дело, конечно, мужик нужен…
Лицо у неё милое, глаза смотрят в тающую ночь, мягко лаская всё, на чём остановятся. А мне её жалко, — жалко почти до слёз, и, чтобы скрыть это, я шучу:
— Не гожусь ли я тебе?
Усмехнулась легонько.
— Нет… Ты — не годишься…
— Почему?
— Мысли другие у тебя…
— Ну, откуда тебе знать мои мысли?
Она отодвинулась от меня, сухо сказав:
— По глазам вижу… Нет, зря говорить я не согласна… Мы сидим на дубовой суковатой колоде, почерневшей от сырости; женщина хлопает ладонью по ней.
— Богато живут казаки, а не нравится мне как…
— Что — не нравится?
— Скушно будто. Всего-много, а — скушно…
Не сдержав жалости к ней, я тихонько сказал:
— И тебе скучно будет — не найдёшь ты чего ищешь, я думаю…
Она отрицательно качает головой.
— Бабе скучать некогда. У ней такой оборот жизни: то — ребёнка хочет, то — нянчит его… одного вынянчипа — другой готов. Весна да осень, а зима с летом мимо идут.
Приятно было смотреть в её задумчивое лицо; конечно, хотелось крепко обнять её, но — лучше уйти поскорее в тихую пустынную степь и, унося с собою воспоминание об этой женщине, шагать одиноко по твёрдой дороге к серебряной стене утонувших в небе гор, к чёрным ущельям, разинувшим на степь свои глубокие прохладные пасти. А уйти — нельзя, паспорт отобран казаками.
— Ты сам-то — чего ищешь? — вдруг спросила она, снова подвинувшись ко мне.
— Ничего. Просто смотрю, как люди живут.
— Одинокий?
— Да.
— Как
Волы просыпаются и тихонько мычат, напоминая звук волынки, на которой играет, где-то далеко, слепой старик. Сонный сторож неверной рукой четырежды ударил в колокол, два раза — тихо, один — очень громко и сердито, так, что медь взвизгнула, и снова — тихо, чуть коснувшись певучей меди железным языком.
— Как же люди-то живут?
— Плохо.
— Да-а. И я вижу это — плохо. Мы долго молчим, потом она говорит тихонько:
— Вот — светает, а я — глаз не сомкнула, и — часто это со мной… Задумаюсь про всё, задумаюсь… будто я одна на земле, и всё надобно мне одной устроить по-новому-то.
— Недостойно себя живут люди, в безгласии и ничтожестве, в неисчислимых обидах нищеты и глупости, — говорю я, забываясь, и горячо исчисляю всё виденное мною тёмное, постыдное, мучительное. — Гляди — ты с добром идёшь к человеку, свободу свою, силу готова ему за дружбу отдать, а он этого не понимает, и — как его обвинить? Кто показывал ему доброе?
Она положила руку на плечо мне и смотрит прямо в глаза, немножко приоткрыв красивый рот.
— Ой, — слышу я, — это правда! Милый человек — верно: нет добру цены!
Крепко прижавшись друг ко другу, мы точно плывём, а встречу нам выплывает, светлея, освобождённое ночью: белые хаты, посеребренные деревья, красная церковь, земля, обильно окропленная росою.
Восходит солнце; над нами — точно тысячи белых птиц — плывут стаи прозрачных облаков.
— Господи, — шепчет Татьяна, толкая меня, — ходишь одна, думаешь, а — о чём? Ну, милый же вы человек… всё это — правда! Никому ничего не жаль… ах, как верно!
И, вдруг вскочив на ноги, она приподняла меня и прижалась ко мне так крепко, что я отстранил её, но она плачет, тянется ко мне и целует сухими, точно острыми губами — эти поцелуи доходят до сердца.
— Ну, добрый же вы мой, — всхлипывая, шепчет она, а у меня земля уходит из-под ног.
Оторвалась, оглянула двор и деловито пошла в угол его — там, под плетнём, густо разрослись незнакомые мне травы.
— Иди, идите-ко…
Потом, сидя в бурьяне, точно в маленькой пещере, смущённо улыбаясь, оправляя волосы, она тихонько шепчет:
— Вот, как случилось… Ну — ничего… господь мне простит…
Удивлённый, чувствуя себя как во сне, я благодарно смотрю на неё. Мне как-то особенно легко: в груди у меня светлая пустота, а в ней, как ласточки в небе, мелькают какие-то неуловимые радостные мысли и слова.
— В большом горе и маленькая радость велика, — слышу я.
Я гляжу на грудь женщины, окроплённую, как земля росою, каплями влаги, они краснеют, отражая солнечный луч, — точно кровь выступила сквозь кожу. И моя радость быстро тает — почти до слёз, до тоски жалко эту грудь — я, почему-то, знаю, что бесплодно иссякнет живой её сок.