По скорбному пути. Воспоминания. 1914–1918
Шрифт:
На следующее утро я отправился на военную платформу с тем, чтобы попасть к первому поезду, отходившему на Петербург. Поезд вскоре прибыл, постоял несколько минут и, пронзительно свистнув и распуская пары, плавно двинулся дальше. Я сел у открытого окна и бросил свой последний прощальный взор на это красивое, играющее легкой зыбью озеро, по которому мы так часто в минуты отдыха скользили лодками, на наш утопающий в зелени лагерь, на нашу некогда столь оживленную, а теперь такую молчаливую и пустынную пристань… Мысль о том, что я навсегда расстаюсь с этими сделавшимися вдруг дорогими местами и что я вступаю в новую, самостоятельную фазу жизни, вызвала у меня чувство легкой грусти. Однако оно тотчас рассеялось как туман, и на смену ему явилось бодрое, жизнерадостное настроение.
По приезде в Петербург первое, что бросилось мне в глаза, – это множество молодых подпоручиков, одетых в обыкновенную юнкерскую форму, но непременно украшенную какой-нибудь офицерской вещью. У кого была офицерская фуражка или одна только кокарда, у кого блестели новенькие золотые погоны с двумя звездочками, иные успели прицепить саблю или шашку и т. п. Это произошло вследствие того, что неожиданное производство застигло врасплох портных, которые не смогли выполнить
Между тем события с каждым часом росли. На вокзале, в трамваях, на улицах только и было разговору, что об австрийском ультиматуме. Настроение в публике делалось все более нервным, напряженным и нетерпеливым. С утра и до глубокой ночи против редакции «Нового Времени» стояла толпа, которая жадно читала последние сенсационные известия. Газеты вырывались из рук газетчиков и тут же громко прочитывались. По улицам как гигантские волны ходили тысячи манифестантов. Одна манифестация особенно сильно врезалась мне в память. Впереди шли студенты, держа в руках портрет Николая II. По сторонам несли большие белые плакаты с надписью «Долой Австрию!» и «Да здравствует армия!». А там, дальше, куда только мог хватить глаз, виднелось море человеческих голов, которые вдруг обнажились при пении «Боже, царя храни» и «Спаси Господи»… Многие опустились на колени. Затем загремело могучее, несмолкаемое «ура», раздававшееся подобно рокоту прибоя… В это время мимо проходило несколько молодых офицеров. Толпа захлебнула их своим потоком и начала подбрасывать вверх с воодушевленными криками «ура» и «Да здравствует армия!». Я созерцал эту чудную, величественную картину, в которой народ открыто выражал свои чувства, свои симпатии… Сердце мое сильно стучало, по телу бегали мурашки, а на глазах дрожали слезы восторга и умиления. Счастливейший, великий и незабвенный момент! Это был тот момент, когда впервые я изведал чувство национальной гордости, чистой и искренней любви к Родине, в жертву которой я, не раздумывая, тотчас бы принес свою жизнь.
Через несколько дней, именно 20 июля, я ехал к месту своего назначения, то есть в Житомир, в 17-й пехотный Архангелогородский полк. Поезд был битком набит публикой. Едва я оправился от пассажирской сутолоки, как мои мысли снова завертелись вокруг разыгравшихся событий. Утренних телеграмм я еще не успел прочесть, а потому и не знал, что Германия уже объявила России войну. Мне, как и большинству, последняя представлялась невероятной. Уж слишком чудовищной казалась всем война XX века с его чрезвычайно развитой техникой, и кроме того, кто выступал на арену этой величайшей борьбы? Сильнейшие и культурнейшие государства мира. Я старался прислушаться к разговорам пассажиров, но за шумом поезда и множества голосов я ничего не мог разобрать, а видел только, что все чем-то особенно возбуждены, и чаще всего до моего слуха доносилось слово «Германия». В это время стоявший рядом со мной господин с необычайно симпатичным и интеллигентным лицом обратился ко мне с вопросом:
– Что, поручик, в полк едете? Ну, дай вам бог хорошенько побить немцев, чтобы они надолго запомнили, каково воевать с Россией!
При этих словах у меня на лице, вероятно, выразились немалое удивление и беспокойство, потому что мой собеседник тотчас же горячо прибавил:
– Как, разве вы не знаете, что Германия объявила войну России? Да-да, еще вчера в семь часов двадцать минут вечера.
Эта новость поразила меня как громом. Свершилось: невозможное стало возможным. Вскоре я распрощался с любезным господином, так как он слез на третьей станции от Петербурга. С этого момента у меня появилось другое настроение, подобное тому, которое испытывает человек в театре после поднятия занавеса. Пока еще занавес опущен, вы сидите в кресле или ложе в ожидании начала действия. Внешне вы ничем не проявляете своего нетерпения, но в душе вам не терпится, вам хочется скорее увидеть декорированную сцену, артистов или услышать их пение, но все-таки пока еще вы живете своей собственной жизнью. Раздаются звонки, и, наконец, занавес бесшумно поднимается. Сразу же у вас настроение меняется. Вы забываете обо всем; ваши мысли, ваши чувства, как и ваше зрение, вы устремляете на сцену, и в ту минуту вы совершенно сливаетесь с нею…
Нечто в этом роде произошло и в моей душе после того, как я узнал об объявлении Германией войны России. Бурные, томительные ожидания чего-то великого, исторического, надвигавшегося на нас как далекая, мрачная туча, наконец получили свое объективное выражение. Война! Да, война! Настоящая, грозная война! И никаких сомнений, возврата нет! Германия бросила вызов России, и Россия с сознанием своей мощи и правоты приняла его.
Между тем пассажиры начали кое-как устраиваться. Я тоже приискал себе местечко. Напротив меня сидел штаб-ротмистр в пенсне, с приятным и чистым лицом, покрытым легким загаром, и с темными умными глазами, которыми он часто и нервно моргал. Вскоре между нами завязался очень интересный разговор о сараевском преступлении, о его политической подкладке, об участии в нем австрийского правительства. Мы радовались тому, что Германия, возлагавшая такие большие надежды на вызванные ею же беспорядки, жестоко ошиблась, так как вслед за объявлением мобилизации их как рукой сняло. Во все время разговора никто из нас даже не намекнул о результате вспыхнувшей войны. Победа России подразумевалась нами несомненной, как аксиома. На одной из станций наш поезд почему-то очень долго стоял. Штаб-ротмистр пришел в негодование.
– Ну разве не досадно, – воскликнул он, – торчать тут три-четыре часа, между тем как это время я с пользой провел бы у себя в полку, находящемся теперь на театре военных действий! Вот у немцев, вероятно, этого нет.
В тот момент я не оценил по достоинству эту фразу, но впоследствии она многое мне сказала. В ней, как в зеркале, отразились те высокие чувства чести, долга, стремление поскорее сразиться с ненавистным врагом, тот глубокий лучезарный патриотизм, которым горели наши русские сердца; но наряду с этим в той же фразе я увидел далекий отклик печальной русской действительности… О, светлые, святые дни! Дни веры, дни воскресения великого духа народного, дни неведения…
Утром 22 июля я приехал в Житомир. Дома мои родные встретили меня с большой радостью, но с оттенком тайной печали, которая просвечивала во всех их словах и жестах.
– Не успели произвести в офицеры, как уже
Я старался придать себе самый беспечный и непринужденный вид. Впрочем, я и на самом деле в то время был таким. Я не думал о войне, а если и думал, то как-то легко, поверхностно, совершенно не отдавая себе отчета в тех лишениях, невзгодах и страданиях, которые мне предстояло перенести. Чувства мои были примитивны, так как я не знал истинного значения и смысла слова «война». С кадетской скамьи я привык относиться к ней с уважением и священным трепетом. Я знал, что там люди проливают кровь и умирают. В моем воображении картина войны рисовалась в ярких, светлых тонах, и даже сама смерть не бросала на нее свою мрачную тень. Я был счастлив тем, что приближался день, когда мои лучшие мысли, лучшие пожелания воплотятся в действительность, когда заветная моя мечта – принять боевое крещение, испытать счастье самопожертвования – наконец осуществится. В день моего приезда наш полк, доведенный до полного состава, выступал в поход в 11 часов утра. Так как я не успел еще приготовить некоторых необходимых на войне вещей, поэтому я решил нагнать полк в Бердичеве, куда он должен был прибыть на рассвете следующего дня для перевозки по железной дороге. После дороги я очень устал, но я горел желанием поскорее хоть издали увидеть ту часть, с которой мне суждено было разделить боевые труды. Когда я пришел, полк уже выстроился как для парада. Солдаты в новой одежде защитного цвета и в полном походном снаряжении, неуклюже сидевшем на них, выглядели бодро и молодцевато. Я стал в стороне и наблюдал за всем, что происходило. Но в первый же момент меня постигло легкое разочарование. Ведь это были проводы полка! Лучшего, прославленного русской военной историей полка, сроднившегося с Житомиром долголетним пребыванием в нем. И что же? В этот последний, прощальный момент я не видел никого из интеллигентных граждан, я не услышал ни одного теплого слова напутствия и пожелания победы… И лишь простые деревенские мужики и бабы пестрой толпой стояли в некотором отдалении от полка. Многие из них пришли, быть может, за десятки верст для того, чтобы хоть одним глазом взглянуть напоследок на родного сынишку и послать ему издали свое родительское благословение. Начался молебен. Солдаты набожно крестились. Их лица были торжественны и серьезны. По окончании молебна командир полка сказал простую, но трогательную речь, в которой выразил надежду, что все чины полка с честью выполнят свой воинский долг, громко крикнул:
– Полк, шагом марш!..
Родственники и родные офицеров принялись торопливо прощаться с ними, благословляя их с едва удерживаемыми рыданиями и мокрыми от слез глазами. Пронеслась команда «на плечо». Грянула музыка и под грустные звуки «Тоски по родине» полк начал вытягиваться по дороге наподобие зеленой змеи. Многие солдаты набожно крестились… Толпа провожала их криками «ура», но какими-то сдавленными, прощальными… Мне сделалось почему-то тяжело. Хотелось плакать… Я быстро пошел домой. Все тише и тише становились и замирали далекие звуки марша… Вскоре они совсем затихли, я оглянулся. Поднимая по дороге пыль и сверкая тысячами штыков, медленно ползла эта грязная серая лента… «Боже, благослови их!» – мелькнуло у меня. Придя домой, я объявил, что собираюсь уехать сегодня же вечером. Все очень удивились и начали меня упрашивать остаться в родном кругу еще несколько дней, но я при всем своем желании не мог этого сделать, так как боялся потерять полк из вида, и потому мое решение было твердо и неизменно. С той минуты на нашу семью легла словно какая-то тень. Как скрываются солнечные лучи за набежавшим облаком, так вдруг исчезли улыбки, озарявшие прежде спокойные, радостные, дорогие мне лица. Не было слышно громких разговоров, перестали звенеть беззаботные детские голоса моих маленьких сестренок. Их живые, веселые натуры съежились, затихли, невольно подчиняясь тому сдержанно-грустному, траурному тону, который над всеми навис как темная туча. На дворе начал накрапывать мелкий дождик, и от этого стало еще тоскливее. Все принимали деятельное участие в приготовлении моих походных вещей, состоявших из маленького саквояжа и постели. Глубокомысленно советовались о том, что нужно взять и что не нужно. Вначале я был совершенно спокоен и равнодушно взирал на все окружавшее, нисколько не думая о минуте разлуки, а если и вспоминал о ней, то старался не поддаваться сентиментальным чувствам. Но чем ближе подходило время к роковому моменту, тем сильнее шевелился и давал знать о себе какой-то беспокойный ноющий червячок, который подползал к моему сердцу и начинал беспощадно, до боли его сосать… Что-то тяжелое, неприятное и одурманивающее поднималось со дна души, ударяло в голову и распространялось по всему телу. Мысли и чувства плохо стали повиноваться мне. Я принялся ходить по комнатам без всякой цели, чего раньше со мной не случалось. Я втайне смеялся над собой, над своей слабостью, ругал себя за то, что не имел сил сдержать и потушить разгоравшегося во мне небывалого волнения, хотя до отъезда оставалось еще несколько часов. Но ничего не выходило, я не мог успокоиться и казаться совершенно равнодушным; я уже был выбит из колеи, и душевное равновесие мое нарушилось…
Между тем подали обед. Сели за стол молча, без обычной суеты и смеха, чинно и важно, как никогда прежде. Всякий бессознательно думал так: «Вот мы все собрались вместе и ведь, может быть, в последний раз». Эта натянутость и невольное уважение, выражаемое мне как бы по взаимному молчаливому уговору, уважение, от которого веяло холодом могилы, было мне неприятно, оно даже раздражало меня. Однако я прилагал все усилия к тому, чтобы казаться спокойным и непринужденным. После обеда ко мне подошла мама и, нежно обвив мой стан рукой, увлекла меня в свою комнату. Я молча повиновался, но чувствовал, что это в связи с моим отъездом на войну. Уже в ту минуту я начинал сознавать всю тяжесть предстоящей разлуки. Пока были только лишь неприятные предвестники ее, как легкие облачка, бегущие по небу впереди надвигающейся в отдалении грозовой тучи, как первое дуновение готового налететь урагана… Войдя в комнату, мама прикрыла дверь. Ее доброе морщинистое лицо было грустно. Дрожащей рукой она взяла со стола написанную на листке бумаги молитву «Перед боем» и серебряную цепочку с образками, которые носил еще мой отец в Русско-японскую войну, и хотела что-то сказать, но не смогла, так как слезы сдавили ей горло, она успела только выговорить: «Вот тебе…» В это время я с сильно бьющимся сердцем и с дрожью во всем теле опустился на колено и с глубокой верой поцеловал образки, надел их на себя. Когда я встал, волнение у меня немного улеглось, а показавшиеся было на моих глазах слезы я тотчас же вытер и, взяв свои серебряные часы, каким-то глухим голосом произнес: