По следам Пушкинского торжества
Шрифт:
На эти выстрелы, конечно, высыпали солдаты и офицеры из своих палаток, где-то забили тревогу, прискакал сам батарейный командир, и бедного Григорьева, страстного поклонника поэзии, за неуместный восторг посадили под арест. (Как известно, пылкий и благородный Григорьев кончил свою жизнь скромным иноком Оптиной пустыни, где его встретил Гоголь, крепко его полюбивший. Этот анекдот своей юности он сам рассказывал Гоголю, который, в свою очередь, передал рассказ Льву Арнольди, занесшему его в свои воспоминания о Гоголе.)
Так или иначе, но «подвиг» восемнадцатилетнего прапорщика, первого в России под страхом строгой кары торжественно салютовавшего великому поэту в далекой глуши, должен быть занесен по справедливости на
Если вы внимательно перечитывали письма Пушкина, то, может быть, помните имя некоего попа Шкоды, того самого попа, который, по желанию Пушкина, служил в церкви Воронича панихиду по Байрону… Два отрывка из письма Пушкина, одно к брату поэта Льву Сергеевичу, а другое к князю П.А. Вяземскому из Михайловского от 7 апреля 1825 года, отмечают этот характерный факт. Вот первый отрывок: «Я заказал обедню за упокой души Байрона (сегодня день его смерти), Анна Николаевна также, и в обеих церквах Тригорского и Воронича происходили молебствия. Это немножко напоминает le messe de Frederic II pour le repos de l'ame de M-r de Voltair (Мессу Фридриха II за упокой души господина Вольтера (фр.)). Вяземскому посылаю вынутую просвиру отцом Шкодой — за упокой поэта…» А вот и подтверждение о посылке в письме князю Вяземскому из села Михайловского от того же числа: «Нынче день смерти Байрона — я заказал с вечера обедню за упокой его души. Мой поп удивился моей набожности и вручил мне просвиру, вынутую за упокой раба Божия боярина Георгия. Отсылаю ее к тебе…»
Дочь этого самого попа — Лариона Раевского, известного больше под прозвищем Шкоды, вышедшая замуж за псаломщика Скоропостижного, и явилась предметом моей скоропостижной поездки. Дальнейшие сведения относительно Акулины Ларионовны еще более возвеличили ее в моих глазах. Кроме того, что она была дочерью попа, служившего историческую панихиду по Байрону, она еще приходилась крестницей двоюродного дяди Пушкина — Вениамина Петровича Ганнибала.
Как раз первое, что мне бросилось в глаза, когда я вошел в кладбищенскую ограду, — намогильная плита по левую сторону церкви, потрескавшаяся и поросшая мохом, на которой я, однако, мог отчетливо разобрать:
«Здесь положен прах помещика села Петровского Вениамина Петровича Аннибал».
В чреватых воспоминаниях Льва Павлищева очень живо рисуется оригинальная фигура покойного, игравшего, кстати сказать, не последнюю роль во время пребывания Пушкина в селе Михайловском. Отличный хозяин, опытный агроном и страстный охотник, он был, как все Ганнибалы, отменный хлебосол, и чуть ли не благодаря ему слово «гостеприимство» было заменено надолго в Опочецком уезде словом «ганнибалыцина». Вдобавок он был большой руки весельчак и искренний любитель музыки и организовал в своем Петровском целый оркестр музыки, причем являлся не только в качестве капельмейстера, но и в качестве композитора. Им, как известно, была положена на музыку песня Земфиры из «Цыган» — «Старый муж, грозный муж», — особенно усердно распевавшаяся в семействе Осиповых в Тригорском. По словам Сергея Львовича, своей приверженностью к стихам Пушкина он даже заразил своих дворовых. Его неизменный спутник по охоте, рыжий цирюльник и горький пьяница Прохор, набивая охотничий ягдташ подстреленной дичью, напевал из «Братьев разбойников»:
Какая смесь одежд и лиц, Племен, наречий, состояний!..А его судомойка «толстуха Глашка» выучила наизусть с начала до конца «Бахчисарайский фонтан». Презабавный анекдот сообщает про эту самую Глашку Сергей Львович в письме к сестре поэта Ольге Павлищевой:
«Вчера мы все хохотали до упаду: Вениамин Петрович вызывал Глашку из кухни нас потешать
Глашка тут прыгает, кружится, делает на воздухе какое-то антраша и падает невзначай на пол. Расквасив себе нос, громко ревет и опрометью бросается на кухню».
Все эти полузабавные-полутрогательные подробности невольно промелькнули передо мной, когда я стоял над этой забытой ныне ганнибальской плитой. Рядом с ней — простой могильный холм, густо заросший травой, в которой приветливо улыбаются васильки. Это могила приснопамятного попа Шкоды. Таким образом, прежде чем познакомиться с Акулиной Ларионовной Скоропостижной, мне суждено было невзначай поклониться сначала ее родителю и крестному отцу.
Самое знакомство с г-жой Скоропостижной произошло очень просто и оригинально. Пребывание мое на кладбище не прошло незамеченным — через какие-нибудь пять минут я был окружен деревенской детворой, не без любопытства глазевшей на человека, удостоившего своим вниманием заглохшее сельское кладбище… Обращаюсь к стоявшей подле меня девчурке в красном платочке, похожей на Красную Шапочку:
— Не знаешь ли ты, милая, где живет Акулина Ларионовна Скоропостижная?
— А сейчас через дорогу! — и она указала мне на стоящую на краю оврага покосившуюся избушку на курьих ножках. — Да вот они сами сюда идут… — добавила она, кивая на показавшуюся у ворот кладбища старуху, и весело закричала, махая руками: — Бабушка, бабушка, какой-то господин желает вас видеть!!
Я почтительно приподнял шляпу.
Ко мне приближалась высокая худощавая женщина, очень бедно, но очень чистоплотно одетая — в поношенной ситцевой кофте и юбке, черной с белыми крапинками, с черным платком на голове, из-под которого наружу серебрились две гладкие пряди седых волос. Лицо почти пергаментное, но черты лица, тонкие и правильные, и черные впалые глаза хранили живость и приятность. В общем отпечаток былой несомненной красоты и какого-то неуловимого благородства во всех приемах, какой замечается у простых женщин, некогда живших счастливой и достаточной жизнью.
После первых приветствий Акулина Ларионовна пригласила меня к себе, и через какие-нибудь десять минут я уже сидел за самоваром на маленьком, почерневшем от времени балкончике, с которого открывался чудесный вид на Воронич и Тригорское.
Трудно, признаться, передать в стройном порядке полусвязную речь старухи, перевалившей за восьмой десяток и вылавливавшей в своей слабеющей памяти случайные остатки далекого прошлого… А это прошлое хорошее было, веселое, жила она тогда не в этой подслеповатой, почерневшей избенке, а в двухэтажном доме, и в доме была всякого добра полная чаша… и самое светлое пятно этого невозвратного милого прошлого — никто иной, как Пушкин. По временам, когда старуха вспоминала про Пушкина, лицо ее прямо молодело…
— Покойный Александр Сергеевич очень любили моего тятеньку, — повествовала она своим надтреснутым старушечьим голосом под шумок самовара. — И к себе в Михайловское тятеньку приглашали, и сами у нас бывали совсем запросто… То самое кресло, в котором они сидели, когда беседовали с тятенькой, я много лет, как зеницу ока, берегла.
— Куда же оно делось?
— Кресло-то? Сгорело, милый мой, сгорело! — вздохнула она. — Как наш большой дом горел, много всякого добра погорело… — старуха грустно поникла головой.