По теченью и против теченья… (Борис Слуцкий: жизнь и творчество)
Шрифт:
Труднее всего Слуцкому было расставаться с «романтикой революции», с романтикой «не рома и мантий, а разнаипоследних атак». По «Запискам о войне» видно, что куда кардинальнее, чем в стихах, посвященных Отечественной войне, он эстетически преобразовывал действительность в стихах, посвященных войне революционной, войне на чужой территории. Вот баллада «Ростовщики»: ненависть к буржуям, к богачам не оставляет автора баллады даже при виде их добровольной смерти. «Все — люди! Все — человеки! Нет. Не все». «Собаке собачья и смерть» — подспудная неназванная мораль баллады: «самоубиваются» при одном только известии о приближении Красной армии те, кого не жалко. Туда им и дорога.
Старики лежали на кроватях Ниже трав и тише вод, — Убирать их, даже накрывать их Ни одна соседка не придет. ...................................... Пасторскую строгость сюртука БелизнаВ прозаической записи эмоция другая, да и герои другие, хотя цветовая гамма самоубийства соблюдена: «Наиболее острым актом сопротивления был, наверное, случай в Фоньоде — маленьком балатонском курорте, вытянувшемся двумя цепочками пансионов на южном берегу озера. В хорошую погоду здесь можно легко различить противоположный берег. Старик и старуха, жившие одиноко и скромно, послали письменное приглашение всем соседям — посетить их дом завтра утром. Собралось несколько десятков человек. Они увидели старинную двуспальную кровать, застланную белыми покрывалами. На кровати рядом лежали застегнутые на все пуговицы, в черном, старики. На столике нашли записку — не хотим жить проклятой жизнью. Кажется, на меня эта история подействовала сильнее, чем на всех туземцев в Фоньоде» [120] . Здесь нескрываемое уважение перед удивительным актом сопротивления, а не презрение к убежавшим в смерть трусливым ростовщикам. Слуцкий приписал ростовщичество несчастным самоубийцам, вспомнив не венгерских, а советских ростовщиков. Об одной такой даме Слуцкий писал в своем мемуарном очерке, посвященном другу и однокурснику, неудачнику, смертельно больному поэту — Георгию Рублеву: «Должал Рублев преимущественно ростовщикам. Была тогда <в конце сороковых годов> старуха — вдова членкора Академии медицинских наук, дававшая деньги под заклад 10 % <месячных>» [121] . Слуцкий в своей балладе соединил фабулу одного события с персонажем из совсем другой жизни. Мужественные венгерские старик и старуха, покончившие с собой, сконтаминировались с мерзкой советской ростовщицей, кончать с собой отнюдь не собирающейся. Сюжет понадобился Слуцкому для пропагандистской, годной в печать баллады, зато эмоция прозаической записи — уважение, смешанное с пониманием высокой необходимости такого поступка в таких условиях, — перекочевала в стихи Слуцкого о самоубийцах: «Самоубийцы самодержавно…», «Самоубийство — доблесть труса…», «Револьверы», «Гамарнику, НачПУРККА по чину…».
120
Слуцкий Б. А. О других и о себе. М.: Вагриус, 2005. С. 85.
121
Там же. С. 117.
Вообще, судя по «Запискам о войне», заграничный зарубежный поход учил молодого «якобинца XX века» «с удовольствием катиться к объективизму», видеть прежде всего факт, а уж потом давать идеологическую оценку факту. Слуцкий увидел, что мир — широк, что люди — разные: и белогвардейцы, и враги, и союзники — разные. Поэт уже заселял социализм, феодализм, капитализм людьми, «единичность» для него становилась важнее «типичности». Он мог рассуждать о развращающем влиянии идеи «мы — маленькая нация» на национальный характер, но все его милитаристские рассуждения перекрывались, разбивались историей восьмилетнего «царенка», болгарского Симеона.
«Версальский мир, — писал Слуцкий в «Записках…», — мудро отбирал у побежденных не только оружие, но и право вооружаться. Поколения утрачивали военные традиции, идеологически демилитаризовывались. Мадьяры, как нация, потеряли выправку. Идея — “Мы — маленькая нация” — пахнет мюнхенской капитуляцией. Мадьяры одновременно отказывались не только от мировой истории, но и от многих мировых страстей. Я часто замечал в те месяцы: мадьярам не нравилось быть мадьярами. Они стыдились своей национальной принадлежности. Шкура оказалась паршивой. Хотелось из нее вылезти» [122] . В «Записках…» еще раз эта тема — «малость», «маленькость», непривычная для великой страны, великой истории, великой революции, повторяется в главке «Царенок» из «болгарского» цикла, но с каким необычным «поворотом сюжета»! «Советский человек, с его стихийным республиканизмом, привыкший к битвам титанов и величавости своих властителей, смотрел на балканских корольков с презрительным, но беззлобным удивлением». Верноподданность восьмилетнему Симеону казалась ему абсурдной. Между тем именно жалость и беззащитность царенка помогли ему удержаться на престоле.
122
Слуцкий Б. А. О других и о себе. М.: Вагриус, 2005. С. 84–85.
«Вот он идет, маленький, словно Великое герцогство Люксембург, и какая-то скрипочка в нем пиликает и не может
В Слуцком-идеологе, в Слуцком-догматике всегда был силен человечный скептик, сгибавший все восклицательные знаки в вопросительные. Нельзя сказать, что догматизм для Слуцкого был неорганичен, неестественен, навязан извне, но и нельзя сказать, что идеологичность, догматизм были для него совершенно естественны, как кожа, как дыхание. Нет, это было нечто среднее между панцирем черепахи и латами рыцаря. Не свое, но сбросить трудно. Поэтому на любое безапелляционное, догматическое утверждение у Слуцкого есть человечное возражение — мучительное, но тем более веское. Сначала его не слышно, оно не проговаривается, не формулируется, остается крохотной занозой в сознании; зато потом, обдуманное, обговоренное с самим собой, возражение отливается в ритмическую четкую формулу. На весь гром «великодержавья», на все пренебрежение «малым» и «маленьким», на все восхищение «величавостью правителей» и «битвами титанов» Слуцкий сам себе ответил, сам себе возразил стихотворением «Маленькие государства». Резкая строчка, оскорбительное уподобление из эпиграммы («маленький, словно Великое герцогство Люксембург») теряют и резкость, и оскорбительность. «Малость» и человека, и государства — вовсе не синонимична «мюнхенской капитуляции».
В маленьких государствах столько мыла, что моют и мостовые. Великие же державы иногда моют руки, но только перед обедом. Во всех остальных случаях они умывают руки.Написанное после подавления венгерского восстания (1956), после разгрома чешского «социализма с человеческим лицом» (1968), это стихотворение — расчет за «великую историю», в которую лучше не соваться малюткам.
Маленькие государства негромкими голосами вещают великим державам, вещают и усовещают. Великие державы заводят большие глушилки и ничего не слышат, потому что не желают.Однако уже в «Записках о войне» Слуцкий писал о «маленьком» и «слабом» как о замалчиваемой совести «большого» и «сильного»; той совести, которую и слушать-то не хотят. Вот описание гибели «особенного человека» — венгерского коммуниста, инженера Тота.
«В 1945 году, в марте месяце, в маленьком венгерском городе Бая, красноармейцы убили инженера Тота. Тот был “особенным человеком” — так о нем и вспоминают в городе. Эрудит, путешественник, изъездивший целый свет, он был страстно влюблен в Россию, в ее грядущую многоэтажность, столь противоречащую особнячкам его родины. Это был, быть может, единственный горожанин, который принципиально считал, что красноармейцев не надо бояться, а коммунисту — нельзя бояться. Может быть, поэтому он в три часа ночи открыл двери запоздалым путникам. Его убили через полчаса. Жена Тота, которую пытались изнасиловать, рассказывала, что он говорил солдатам по-русски: я — коммунист. Протягивал им партбилет с надписью на русском языке. Страшные, видно, были люди. Такие доводы останавливали самых черных насильников» [123] . Ни в какую балладу эту историю Слуцкий не преобразовал и преобразовать не мог. Он и так написал короткую новеллу об «особенном человеке», влюбленном в «грядущую многоэтажную Россию» и убитом красноармейцами. Это ведь тоже своего рода «баллада о догматике», о венгерском догматике, венгерском «майоре Петрове», уверенном в том, что «русский пролетарий не должон» убивать и насиловать. Его убивают так же, как в балладе убивают майора Петрова, «не спрашивая соцпроисхожденья», не обращая внимания ни на слово «Маркс», ни на слово «пролетарий».
123
Слуцкий Б. А. О других и о себе. М.: Вагриус, 2005. С. 87–88.
«На другой день, тайно от горожан, тело Тота было предано земле. Секретарь обкома рассказывал мне, как они стояли у могилы — 20 человек коммунистов, ближайших друзей покойного. Молчали. Потихоньку плакали» [124] . Слуцкий так описывает эти похороны, словно хоронят не только инженера Тота, но и еще что-то очень важное — довоенный «прекраснодушный идеализм». «Грядущая многоэтажность» или вовсе исчезала, или оборачивалась жутковатой нечеловеческой своей стороной.
124
Там же. С. 88.