По ту сторону кожи (сборник)
Шрифт:
Вообще только одно я могу сказать точно: ты знал, что никто не придет. Я появился на два часа раньше, чем ты мог меня ждать. Думаю, что мертв ты был к этому моменту уже не меньше часа. Последний, судя по всему, человек, разговаривавший с тобой, звонил около пяти. Он не заметил ничего необычного ни в том, что, ни в том, как ты говорил. Еще два ключа в расчет можно было не брать: девочка лежала в больнице, а обладатель второго, проживший с нами почти полгода, две недели назад сделал по какому-то поводу гримасу и исчез, благо все пожитки его умещались в одной сумке. Мы хорошо относились к нему, но как-то ясно было обоим, что он не вернется. На звонок в дверь, если б он и был, со вспоротыми венами, надо думать, ты бы уже не бросился. И только если бы кто-то
Мне кажется, я знал тебя достаточно хорошо, чтобы постараться угадать твое таким замысловатым путем оставленное слово. «Я отвратителен» – ты сказал это. Тут уж можно было только в одну сторону. Никто не понял – слишком не ложилось на то, чем ты раскрывался перед другими. Если и догадались – не могли поверить. Мне видится в этом апофеоз твоей влюбленности в свободу: воля судить себя самому, нарочито, именно свободы ради, игнорируя и реальность, и чужой голос, и всякий внешний критерий. Только в этом я и позволяю себе тебя обвинить. Потому что на этот раз свобода обманула – обманула нагло и неприкрыто; не хотел бы я когда-нибудь еще услышать такой довольный хохот. Я ненавидел тебя после, ненавидел долго: еле-еле, по капле, эта ненависть из меня уходила. За то, что ты обратил в пыль единственное, чем мы еще держались – достоинство, и теперь ничем его уже не поднять в себе. Или что, думал, что сможешь чистеньким выйти вон, что гордость, выпрямлявшая нас, сохранится и в этом разлагающемся куске дерьма, в который ты так запросто перевоплотился? Ах да, мы же никогда не узнаем, о чем ты думал. Хорошо еще, что я свято верю: причин нет – иначе не панихиды бы тебе сейчас пел, а веселился от души. Масштабы-то, масштабы – несоизмеримы, хоть лбом об стену! Ведь смешно, когда большой бык привязан к колышку с палец величиной; и даже если наматывается веревка и перетирает горло – все равно смешно, ведь колышек-то – маленький! А мне ведь пришлось все это излагать еще, тоном экскурсовода, на похоронах: раз за разом, эти идиотские коллизии, каждому пытливому, желавшему знать «почему»… Черт, я ведь решил, что не буду об этом.
Не на кого тебе было рассчитывать. Уверен, что ты и не рассчитывал – не хотел. Упорством своим ты вообще был знаменит. Только вот чугунная мыльница, цементом прикрепленная к стене, оказалась почему-то оторвана. Ее нашли потом, через несколько дней, когда убирали квартиру. И тогда мне рассказал один, которого некогда спасли чудом, в последний момент: ты ничего не чувствуешь, если теплая вода, вообще ничего, и оттого радость какая-то дикая – начинаешь полосовать себя без оглядки. Потом будто бы ко сну клонит. Вот тогда понимаешь, что не хочешь этого, но кажется, что остановиться еще можно: достаточно встать, перемотать руки жгутами, вызвать врачей. Но пытаешься подняться и оказывается, что тело тебе больше не подчиняется. Цепляешься, пробуешь подтянуться – только кровь быстрее выходит. А когда видишь, что ничего не предотвратить, – испугаться уже не успеваешь. Меркнет в глазах, и все кончается.
Я представляю, как ты хватался за этот чугунный выступ и как срывались у тебя пальцы. Испугаться ты и точно – не успел, лицо осталось совсем мирным.
В комнате я настежь открыл балконную дверь. Наивная надежда – выветрить то, что здесь накопилось, от чего стены казались липкими. Потом очень внимательно осмотрел всю комнату, шаг за шагом. Я искал записку – могло быть и так, что, если она существует, первым делом нужно ее уничтожить. Не нашел, только еще раз убедился, что, кроме тебя, никого сегодня не было здесь. Хоть что-нибудь должно было измениться, если бы кто-то приходил: стулья бы сдвинули, стол расчистили от моих бумаг, чашки бы стояли с недопитым чаем – я бы заметил мгновенно. Нет, все осталось на местах. Похоже, ты так и лежал, как я оставил тебя утром, и в ванную отправился прямиком с дивана, в стороны не отклоняясь. Только толстенный листинг, на котором я порой что-то записывал, ты снял со стола и положил на табуретку рядом с телефоном. Ручка на нем, но ни единой записи. Я на просвет разглядывал
Готов я был сейчас ко всему: казалось вполне вероятным, что ближайшие несколько дней мне суждено проводить в КПЗ; и все же первое, о чем я сейчас должен был позаботиться, – крыша над головой, хотя бы на пару недель. Выбирать было не из чего – оставался всего один человек, к которому я еще мог перебраться, и, что бы ни случилось сейчас, это место я обязан был застолбить. Так что неприятности, по крайней мере на эту ночь, ему предстояло со мной разделить. Впрочем, я был уверен, что он не откажется.
Трубецкой стал первым, кто узнал о твоей смерти. Дальше – «02».
– Мужчина, женщина? – спросила девушка с той стороны и зевнула в трубку.
– Мужчина, – сказал я.
– Возраст?
– Двадцать восемь.
– Удачная попытка?
– Как понять?
– Ну, умер он?
– Да, умер, конечно.
– Вы уверены?
– Послушайте, вы что, меня за идиота считаете? Вон труп…
– Повесился?
– Нет, вены.
– Фамилия?
– Чья, моя?
– Самоубийцы.
Я назвал.
– Теперь ваша. И имя-отчество.
Я обнаружил, что весь мокрый.
– Адрес, – сказала девушка. Я представил, как она там сидит, за пультом, и сидеть ей еще до утра.
– Короленко, один, корпус десять…
– Поспокойнее! Может быть, десять, корпус один?
– Я же сказал: один, корпус десять. Сорок восьмая квартира.
– Это где?
– Сокольники.
– В РУВД звонили? Самоубийствами они занимаются.
– В какое РУВД?! Откуда я знаю, куда звонить?
– Ну хоть номер отделения знаете?
– Нет.
– Вы что, не там живете?
– Здесь. Но временно.
– Ладно. Телефон?
Я назвал.
– Родственник?
Ну конечно, она же там заполняет какие-то листки!
– Приятель.
– Приятель? Хорошо, мы передадим. Ждите.
– Скажите, а «скорую» мне не надо вызвать? – спросил я. – Я просто не знаю, может быть, еще куда-то…
– Ждите, сказала же. Они приедут, все сделают сами.
Я положил трубку. Теперь в запасе у меня было минут пятнадцать, быстрее они вряд ли могли появиться.
Твои отношения с матерью так и остались для меня тайной, и составить себе о ней представление по твоим рассказам я никогда не мог. Не то чтобы ты не общался с ней вовсе, но была вроде бы некая история, в которой повела она себя не совсем чистоплотно, и связи ваши с тех пор стали какими-то номинальными. Сюда она не приезжала никогда, и ключа своего, судя по всему, у нее не было. А ты ее навещал вполне регулярно, даже Новый год – последний по крайней мере – праздновал там, но все же, как мне казалось, оставался к ней до странности равнодушен. То есть не был ни зол, ни обижен, а просто оставался от нее в стороне и визиты свои выполнял как работу. Потому это и бросалось в глаза, что обычно даже к куда менее близким людям ты проявлял больше какого-то внутреннего интереса. Но что бы там ни происходило между вами, именно она стала сейчас человеком, на которого ориентироваться я вынужден был прежде всего и чьи поступки должен был постараться предугадать.
Она знала, что я живу у тебя, мы даже по телефону иногда беседовали, если тебя не оказывалось дома. Но как она поведет себя по отношению ко мне теперь, я представления не имел. Я и не видел ее ни разу в жизни – так бы хоть по лицу можно было что-нибудь угадать. И вовсе не думал о ней плохо, когда прикидывал, насколько вероятно, что она усмотрит во мне причину твоей гибели и будет добиваться расследования или что не позволит вывезти из квартиры мои вещи, которых тут осело уже слишком много, – я просто перебирал варианты. Вокруг меня уже вовсю крутились колеса, между которыми я должен пробираться, – и пока она была только одним из них.