По ту сторону кожи (сборник)
Шрифт:
– Папа, а ты анархист?
Тут я снял ладонь с рычага передач и почесал в потылице. Прикинул, как бы все это объяснить десятилетнему ребенку, и решил ничего специально не адаптировать. Поймет. А не поймет – не страшно.
– Тут вот какая штука, – сказал я. – Поскольку я уже взрослый дядька, должен рассуждать здраво, имею представление об истории человечества, умом я понимаю, что без государства никак не обойтись. Государство, каким бы оно ни было, все же так или иначе выполняет некоторые совершенно необходимые для существования людей функции. Пожалуй, главная из них – государству люди передают право на насилие, отказываясь от насилия сами, и это мудро, потому что иначе люди истребили бы друг друга или были постоянно заняты кровной местью и у них не хватало бы времени на другие дела. Ты вполне можешь считать, что государство возникает из страха. Потому что вне какого-то людского объединения одинокий обречен перед лицом любых двух, сговорившихся, чтобы совершить насилие, отнять чужое. А где объединение – там обязательно власть, потому что так или иначе кто-то должен принимать решения, хотя бы руководить массой людей, даже если решения принимаются по принципу «кто кого перекричит». Кто-то должен осуществлять судебную процедуру, определять и наказывать преступников. Наконец, вести войско, когда война.
– Ты руль все-таки держи, – сказала жена. – Не размахивай руками.
– А с другой стороны, мой собственный опыт власти, жизни под властью, опыт моих родителей, дедушки с бабушкой – все это совершенно чудовищно. Я даже с чужих слов не могу сказать о власти ничего доброго. Да, и в нашей стране власть, государство тоже обороняло, судило и прочее – иначе бы вовсе не было государством. Только делалось это всегда невероятно вывернутым образом. Как бы и не тебя защищали, поддерживали, а что-то исключительно свое собственное посредством тебя, и впору было одновременно от самой власти искать защиты – а где? У нас обычное дело не моргнув глазом поломать судьбы, а то и просто уничтожить десятки тысяч людей ради миража, который впоследствии просто развеивается, исчезает. Или ради самодостаточной идеи государства, когда оно уже не из кого, не для кого, а объявляется высшей ценностью само по себе, и ему требуется приносить жертвы. Или, что циничнее всего, ради весьма приземленных, властных и денежных интересов очень небольшой группки людей, которая начинает считать, что она-то и есть государство, уже не сомневается в своем неотъемлемом праве устраивать жизнь только под себя. Поэтому у нас можно запросто угробить несколько сотен солдат в военной операции, спланированной генералом-идиотом, и его даже не пожурят, ведь эти конкретные солдаты не являются частью государственной идеи, новых пригонят, они попросту никого не интересуют. Точно так же, как никого не интересуют жители какой-нибудь деревни, на месте которой сильным мира сего вздумается возвести загородные виллы: мы пришли – убирайтесь вон. С солдатами так было вообще всегда: и в Отечественную войну, и в Афганистане, и в Чечне. Это позор – а выдается за доблесть. И жить у нас всегда было как-то бессмысленно тяжело: жизнь действительно трудная работа, но здесь как будто нарочно заставляли и заставляют пробираться словно в вате, и чтобы голову не поднял, под постоянным давлением, о котором даже молодость не позволяла забыть, если не уходить совсем в партизаны, а уж когда ответственность возникает, появляется семья… Все, чего удается достигнуть, все, что у нас с тобой есть сейчас: вот машина нас везет, в квартире мы живем в Москве, и даже наше хорошее настроение от чудесного летнего вечера, от красивых мест – это странным образом получается не благодаря государству, а вопреки ему, это то, что по какому-то недосмотру не сумели у нас отобрать. Прежде мне казалось, что и не сумеют, выстоим, а теперь я постарел, наверное. И немудрено, что с нашим государством мне очень трудно, почти невозможно представить себе какое-нибудь общее дело – непременно выйдет, что мне придется действовать в чужую пользу, не в общую, именно в чужую, а я так не согласен. И персонажей, которые это государство олицетворяют, я физически не выношу, видеть мне их противно – что прежних изуверов, что нынешних бездарных паразитов. В анархизме нет никакого положительного начала, на его идеях ничего не построишь. Но это задорный, иногда, наверное, трагический, освобожденный от гнета реальности протест против того, что мне омерзительно. И что бы я там ни знал, ни думал, моя душа не может на такой протест не отозваться. Так что какой-то частью души я – да, анархист.
Я, собственно, не был уверен, что Никита до сих пор меня слушает, понимал, что говорю больше сам с собой и сам себе жалуюсь, и приготовился, что сейчас он в своей ошеломляющей манере задаст вопрос о футболе или компьютерных играх. Но он притих на заднем сиденье, смотрел в окно. Дорога переваливала гору, и синий лес внизу стал виден на десятки километров. Я спросил, уже в шутку:
– Ну а ты-то как считаешь? Телевизор ты дома не выключаешь, он тебе постоянно что-то сообщает, у тебя достаточно информации, чтобы иметь свое мнение. Ты анархист?
Никита думал долго. А потом честно ответил:
– Я не знаю.
Два рассказа об оружии
I
Каждое лето я проводил месяц-полтора на даче у деда с бабушкой под Загорском, бывшим и нынешним Сергиевым Посадом (переименованным при советской власти в честь большевика Загорского, а получилось советское название таким традиционным, русским, и для меня приросло к городу навсегда). Я проводил бы там с удовольствием и все три, если бы мои родители по оставшимся мне неведомыми резонам не отправляли меня на часть лета в скучные и бесчеловечные пионерские лагеря, совершенно бессмысленные даже в плане социальной адаптации: для уяснения факта, что среди людей всякого возраста встречаются подонки, а господствующая система воспитания абсурдна и чудовищна, мне хватало и обыкновенной районной школы.
Дача, дачная жизнь, в которой я мгновенно и намертво срастался со старым, тяжелым, трофейным еще немецким велосипедом (причем дамским, без верхней перекладины в раме, вместо нее уходил от руля вниз, к зубчатке и педалям, эдакий лебединый изгиб, и какое-то время сохранялась даже проволочная сетка, предназначенная оберегать подол платья от попадания меж спицами заднего колеса, – но никто не обращал на это внимания, и насмешек со стороны своих дачных приятелей я не запомнил), представляла собой мир со своей особой географией. Понятия «близко» – «далеко» здесь не связывались с реальными расстояниями –
На «торфянке», однако, можно было вытащить, особенно если удить не с берега, а зайти в сапогах или босиком подальше, за осоку и камыши, – ну и при везении, конечно, – ратанов уже довольно крупных, размером со взрослого черноморского бычка.
Это все близко. А вместе с тем автобус номер 42 с пунктом назначения «Реммаш» (в детстве я полагал, что в этом загадочном и далеком месте ремонтируют комбайны, теперь знаю, что располагалось оно от нас в пятнадцати километрах и там утилизовали радиоактивные отходы) в пятницу вечером высаживал мою мать, приехавшую из города, сразу за шлагбаумом переезда, недалеко от отворота грунтовки, которая вела параллельно железнодорожному полотну (одноколейное кольцо вокруг Москвы, участок Яхрома – Бужаниново) к нашему поселку. Затем трогался от остановки, удалялся в направлении села Деулино (где некогда был заключен мир с поляками, положивший конец Смутному времени, и где без малого четыреста лет спустя я буду крестить своего сына), переваливал за холм, исчезал из вида – и словно тут же растворялся в пространствах настолько недостижимых, что уже все равно как несуществующих. В ту сторону никто из нашей семьи никогда не ходил, не ездил.
То есть само Деулино еще было реальным. Его деревенские постройки, разрушенную церковь, стандартные коровники можно было увидеть, если закатить на велосипеде немного дальше, чем обычно, чуть выступив из границ нашего ареала. Но за Деулином как будто сразу начинались такие же синие леса, какие видны были на самом горизонте по разным направлениям, по ту сторону обширных возделанных полей, на которых произрастали, если судить по аналогии с нашими, соседними, гречиха, рожь или овес, густо пересеянный васильками; и представлялись мне эти леса неким пределом, каймой, концом окультуренной земли, полагалось им быть непроходимыми, дремучими. А что может быть нужно человеку в дремучем лесу? Разве что грибы.
Наша семья тогда не была бедной. Еще будет, успеет, и не в период перемен, а в самое что ни на есть советское время. То есть на жизнь – на еду, мороженое и кино – денег хватало, на одежду уже с трудом, а такие предметы, как автомобиль, к нам по определению не имели отношения; о приобретении автомобиля никто даже не задумывался, с тем же успехом можно было прицениваться к картине «Три богатыря» в Третьяковке – нам такие вещи просто не полагались.
За все мое детство средств и куража хватило на единственную поездку: рейсовым автобусом в Переславль-Залесский. Ехать на «Икарусе» в «самолетном» кресле было мне впервой, но наш маршрут я никак не связывал с теми дальними ландшафтами, которые привык наблюдать от дачных участков (а ведь определение «Залесский» могло бы и навести меня на соответствующие мысли). В целом путешествие оказалось довольно утомительным (хотя человек советской эпохи был покрепче нынешнего), и было трудно себе представить, что можно вот так, пересаживаясь из автобуса в автобус, тащиться куда-то, чтобы набрать моховиков или подосиновиков. Но те немногие из числа наших соседей (наверное, уже начальники, хотя мой дед в «Мосэнерго» тоже служил отнюдь не грузчиком), у кого машина имелась, порой совершали дальние вылазки. Ездили они на загадочные «бетонки» – стратегические дороги, не обозначенные на бывших в продаже картах (опять-таки кольцо вокруг Москвы, и таких колец было несколько; сейчас все они, конечно, рассекречены, получили номера и асфальтовое покрытие, а тогда, судя по названию, были, наверное, сложены из плит – но точно не знаю, сам не видел). Возвращаясь, соседи вели разговоры о грибах, и только о них, и это укрепляло мое представление, что края там дикие, ничего человеческого нет.
Сам я не очень-то рвался исследовать неведомые территории. Что мне было в них? Мне хватало того, что под рукой и насквозь знакомо, мне нравилось в десятитысячный раз, из лета в лето, преодолевать на велосипеде те же самые кочки, невысыхающую лужу; стоя на берегу пруда, гонять прутиком пиявку в воде или смотреть, как на трубчатом стебле сорванного одуванчика выступает белый сок – мы считали его ядовитым. И место, которое мы сразу окрестили «полигоном», открыл не я, а парни, уже почти старшеклассники, с соседней улицы. Я вызвался пойти с ними, когда подслушал их разговор и узнал, что они собираются туда опять. Хотя мне не верилось, что описанное ими действительно может существовать, любопытно было узнать, что там на самом деле. И наконец, мне нравилась одна девица, года на два меня старше, из их компании, и хотелось покрутиться возле нее.
В общем, они меня взяли, и мы отправились на велосипедах. У девчонки (то ли Лена ее звали, то ли Лариса, но точно, например, не Валя, потому что девочка по имени Валя мне бы гарантированно не понравилась, неромантичным казалось мне это имя) своего велосипеда не было, и кто-то вез ее на багажнике. Но когда пересекли шоссе и покатили по трясучей грунтовке, сидеть ей на железном багажнике стало тяжело, и все спешились. Нам нужно было на другую сторону большого поля. В принципе не так уж далеко от городского молокозавода и от новой окраины Загорска, который как раз в эти годы начал разрастаться за счет типичных спальных районов, но опять-таки – территория не наша, «дальняя», и бог знает, на каких злобных местных можно было нарваться, если окажешься здесь в одиночку, вдвоем. Запросто настучат по физиономии и оставят без велосипеда – единственное, что у тебя можно отобрать.