По ту сторону волков
Шрифт:
— Эх, Игорь Алексеевич, Игорь Алексеевич, лучше бы вы консервы воровали…
— Почему? — Он задал вопрос без интереса, словно заранее зная ответ. — Ведь книжки в дар от союзников пришли, значит…
— Ничего это не значит. То есть значит, да не то. Вы не задумывались, почему эти книжки народу не раздали? Потому что вредные они все, антисоветские, и засланы к нам с провокационной целью. А вы их начитались.
— А я решил, что о них просто забыли.
— Просто так ничего не бывает. Во всем расчет есть.
— Выходит, и в покинутой трофейной коллекции оружия расчет есть, и в складах, отданных на разграбление,
— Ни о чем меня не спрашивайте, — ответил я. — Во-первых, я сам точных ответов не знаю; во-вторых, мало ли что вы на допросах выложите, потянув меня за собой… И самое-то обидное — в том, что грозу на вас навлек я, пытаясь представить доказательства вашей невиновности — ну, что вы оборотнем не являетесь…
— Понимаю, — сказал врач. — Как бы «засветили» меня. Да, я знаю, что «сын за отца не отвечает», но я ведь прекрасно понимаю, что официально с меня не за отца спросят ответ, а по какому-то другому обвинению. Оборотень так оборотень… Я один такой?
— Нет, еще шесть человек компанию вам составят. Но я этого не говорил.
— Так что, может, меня еще и выпустят, после отсева? — усмехнулся врач.
— Надеюсь, — ответил я.
Мы подошли к больнице.
— Заглянем напоследок в сарайчик? — предложил врач. — Проверим наши выводы.
— Конечно, заглянем, — согласился я.
Юродивый спал на своей куче соломы. При свете фонарика он встрепенулся и сел, моргая. Врач обратился к нему по-немецки. Наш Тарзан недоуменно и обрадованно воззрился на врача, а потом залопотал что-то свое, прискуливая и порыкивая.
— Что он говорит? — спросил я.
— Не очень пойму. Похоже на «тринкен», словно ему пить хочется. Речь у него нечленораздельна. Во всяком случае, вы правы. Тот самый это берлинский волчий человек. Но ваша правота и наше знание — они уже ничего не меняют. Сейчас свежей воды ему принесу, и в дом зайдем.
Когда мы оказались в комнате врача, он вытащил бутыль, в которой спирта оставалось чуть больше чем на треть, и доверху дополнил ее водой. Потом как и вчера, нарезал хлеба и лука.
— Хоть выпьем, чтобы ждать не скучно было, — сказал он. — Не пропадать же добру. Вы ведь теперь со мной до конца пробудете?
— Да. Не могу иначе. — Я слегка пожал плечами.
— «Их штее хир, их каннт нихт андерс» — процитировал врач. — Слова Лютера: «Я здесь стою и не могу иначе».
Вот теперь я видел его таким, какой он есть, — спокойным, подтянутым, чуть меланхоличным — и даже не от ожидания ареста, а от некоего общего меланхолического склада души.
Когда мы приняли по первому стопарику, он встал, открыл стоявший в углу сундук и вытащив оттуда стопку книг и бумаг, перенес на стол.
— Вот все мое антисоветское добро, — сказал он.
— Все книги не по-нашенски, — заметил я.
— Все по-английски. Я специально только на языке брал. Вот книга, которую я давно мечтал прочесть. Фрейд. Знаменитый врач и ученый. Как раз вопросами сна занимался — что это за феномен и как сон влияет на человеческую психику. У нас фрейдизм объявлен реакционной лженаукой, и если бы не дар союзников… Да, меня за одну эту книгу укатают на всю катушку. Было бы у нас время, я бы вам порассказал о его теориях. Вы, я вижу, снами
— Да?
— Сохраните мои законченные переводы стихотворений. Я дилетант, и ценности в моих переводах немного, но все равно — это лучшее, что от меня останется… Может, вам удастся и напечатать их когда-нибудь, когда времена минуют… Вы понимаете, я давно так не погружался в великую и настоящую поэзию, с самого детства. И только поздними вечерами, в минуты, когда я садился за переводы, я становился самим собой и окунался в теплоту и насыщенность, невероятные и недостижимые после детства, словно вновь были и лампа под рыжим абажуром, и томик Майн Рида, и изразцовая голландка… Я жил в эти минуты такой полной и своей — только своей, не заимствованной, не подыгрывающей никому — жизнью, что жаль будет, если все это сгинет вместе со мной. В стихах ничего антисоветского нет. Переводы мои уничтожат просто потому, что меня самого… Так возьмете по чистовому экземпляру всего законченного?
Я кивнул.
Он стал перебирать стопочку бумаг, аккуратно вынимать исписанные листочки, оставлять другие, исчирканные.
— А вот этот перевод закончен, но еще не переписан набело, — сказал он. — Если позволите, я перепишу.
Снова кивнув, я молча наполнил наши стопки. Мы опрокинули их до дна, и он взялся за дело.
Я взглянул на один из исчирканных листочков. Четыре строки попались на глаза:
«Я ли смерть возить повсюду/В инвалидном кресле буду,Последние две строки были зачеркнуты, и вместо них подписано:
…Ей не предан страстью темной,Но ее слуга наемный?— Чье это? — спросил я.
— А, это?… Из Одена. Но это стихотворение я вам давать не буду. Перевод так и остался в черновиках.
И он продолжил писать. А я сидел, покуривал, и как-то сразу репьем вцепилось в память и звучало безостановочно:
Я ли смерть возить повсюдуВ инвалидном кресле буду,Ей не предан страстью темной,Но ее слуга наемный?Уж очень это ложилось на нынешнюю мою — на всю нашу нынешнюю ситуацию. Настолько ложилось, что мерещиться начало: строки эти — ключик к разгадке всего. А врач, закончив писать, передал мне отобранные им листочки. Я убрал их туда же, где уже лежала припрятанная мной сторожевая книга. Остальное он аккуратно разложил на столе.
— Сделаем из этого доказательство вашей лояльности, — сказал он.
— То есть? — дернулся я. — Мне, знаете ли, не надо…
— Все надо, — сказал врач и разлил еще по стопочке. — Не будем больше об этом. Будьте добры, скажите, вы-то знаете, кто оборотень? И что вообще произошло?