По воле Персеид
Шрифт:
В Доме «Птицы» у нас была чудесная студия с видом на реку. Когда я еще только увидела чертежи и обнаружила, что часть здания, где предполагалось ее разместить, выходит на дорогу, то немедленно созвала всю команду на экстренное совещание. Я начала с рассказа о том, как важно для пациентов заниматься творчеством, даже привела статью одного нейробиолога, где доказывалась польза подобных практик.
Коллеги кивали, охотно соглашаясь с моими словами. Они знали, какую важную роль в Доме «Птицы» будет играть искусство, но никто не видел в чертежах того, что увидела я. Мы совещались снаружи, среди экскаваторов и куч камней.
Нашим глазам открылось речное устье – и дальше объяснять было нечего. Все рассмеялись. Этот смех очень меня обрадовал: как будто очевидное отразилось в звуке. Лия тут же кинулась звонить архитектору, чтобы переделал чертежи. Отыскав в сумке листок бумаги, я набросала шпаргалку и протянула ей во время разговора. По ее смешку было ясно, что она уловила мою мысль. Мне нравилось думать, что отчасти благодаря мне и моему выступлению в то утро Дом получил вид из окон, поистине достойный его имени.
Всякий раз, предлагая ученикам вглядеться в небо или реку, прежде чем приступить к работе, я не могла удержаться от соблазна подойти к окнам и тоже полюбоваться красотой. Великим уроком смирения было находиться бок о бок с людьми, которые знали, что скоро умрут, и смотреть на этот необычайный пейзаж их глазами. Природа одним своим видом заставляла принять ту жестокую истину, что красота ее пребудет вечно, с нами или без нас.
Я любила прохаживаться по студии в тишине между погруженными в творчество пациентами и наблюдать за их сосредоточенной работой. Каждого мне хотелось сфотографировать. В своем упорстве, мужестве, досаде и гневе они становились прекрасны. Грядущее никому из них не оставило выбора – однако посещать кружок или нет, каждый мог выбрать сам. И те, кто все же решил прийти, сделали важный шаг на своем пути в стенах Дома.
Я часто задавалась вопросом, хватило бы мне духу на такие упражнения, окажись я на их месте. Ведь в этот час мы занимались не просто творчеством. Это был своего рода акт общения с неизлечимой болезнью: способ принять ее, прогуляться как с другом или приручить с помощью красок и слов. Порою объявлялись и войны, а я становилась свидетельницей первых битв. Снова и снова я слышала от бойцов: «Вот увидишь, Фабьена, я первый отсюда выйду на своих двоих».
Иные пациентки, вероятно, тоже питали такие надежды, но только мужчины заявляли о них вслух, совершенно уверенные, что так и будет.
Я ничего им не отвечала, потому что не мне было им говорить, что они в самом деле непременно отсюда вырвутся. Только не на ногах, а на крыльях. Мне всегда очень не нравилось сравнение болезни с борьбой. В такой войне признать себя побежденным – уже героизм.
Так или иначе, плоды наших уроков, сражались ли их авторы со своей судьбой или нет, неизменно поражали. Каждую неделю я заново убеждалась, что горе, смятение, страх и неизвестность как ничто иное приводят в движение творческие силы души. Нужно было видеть, как глубоко мои подопечные погружались в самих себя, чтобы сотворить столь неповторимые работы.
По пятницам я выставляла те картины и рисунки, чьи авторы были не против, и
Мне часто вспоминается муж одной из пациенток, который никак не хотел приступать ко второй части занятия: все уже встали к мольбертам и взялись за краски – а он все не двигался. Я не раз видела, как те, кому труднее всех расслабиться и начать рисовать или писать, поистине раскрываются в процессе упражнения и после него. Тот человек в конце концов провел полчаса, сплошь закрашивая свои листы черным. Я наблюдала со стороны, и эта сцена показалась мне столь же печальной, сколь и необычной. Одной рукой он делал широкие мазки, другой – утирал слезы.
Прямо у меня на глазах совершалась чудесная встреча сердечного переживания и искусства. Закрасив последний лист, он отступил назад и промолвил:
– Не думал, что так получится. А ведь стало легче…
Я улыбнулась. Добавить мне было нечего – разве только то, что он был прав. Одну из этих черных картин я повесила около рабочих столиков и в дальнейшем показывала новым участникам кружка, объясняя цель упражнения. Так они могли сразу убедиться, что им не нужен особый талант, чтобы испытать на себе пользу искусства.
В то утро, когда я расставляла стулья в круг перед занятием, в студию вошла Лия.
– Мне нужно успокоиться, Фаб, нужно вести себя профессионально.
Она принялась ходить передо мной взад-вперед, порывисто дыша.
– Да ты всегда профессионально себя ведешь, что случилось?
– Здесь Смарт. Его только что положили.
Я быстро порылась в памяти. Имя смутно знакомое, но кто это, сообразить не могла. Лия глядела на меня не двигаясь, ожидая, пока шестеренки в моей голове наконец не завертятся и я не отреагирую.
– А кто это?..
– Ну как же, Смарт: «Ты без нас», «Куда дует ветер», «Марго Браун», «Крик», «О дереве и соли», «Давай поговорим обо мне».
Я только плечами пожала.
– Фаб! Это же один из наших главных режиссеров!
Ей впервые открылось мое невежество.
– Что у него?
– Рак костей. Бред какой-то, мне с ним разговаривать, а я боюсь облажаться.
– В каком смысле?
– Я фанатею по нему с самых первых фильмов. Документалку про него пересматривала раз десять. Я не в состоянии просто войти к нему и поприветствовать как обычного пациента.
Я плохо понимала, что могу сделать, но все-таки предложила:
– Хочешь, пойдем вместе?
– Ты серьезно?
– Ну а что… До занятия еще двадцать минут.
Я заперла студию, и мы отправились к комнатам. В Доме «Птицы» было три корпуса: «Белая цапля», «Чирки» и «Ласточки». Студия и комната отдыха находились в «Чирках», приемная, кухня, столовая и кабинеты – в «Белой цапле», а комнаты пациентов – в «Ласточках».
Я смотрела на Лию, которая шла впереди. Она вся была точно деревянная. Я хорошо знала, как на нее иногда действует стресс из-за той ответственности, к которой обязывал пост директора, но мне еще ни разу не приходилось видеть ее такой серьезной и скованной. Хотелось спросить, впервые ли она вот так теряется перед пациентом, но я сдержалась.