Победа Элинор
Шрифт:
— Я очень страдаю, и очень несчастна, — говорила она, пока ее девушка поправляла подушки и приводила в порядок простыни, скомканные в кучу от движений больной, беспрестанно метавшейся по кровати.
— Я самое несчастное создание, когда-либо рождавшееся на свет, Джэн, мне хотелось бы умереть. Желать смерти очень дурно — я это знаю, а все-таки желаю умереть. Какой в том толк, что мистер Фетерстон выписывает для меня рецепты, когда я не хочу лечиться? Какая мне польза в этом прохладительном питье, когда я охотнее бы умерла? К чему все эти гадкие усыпительные лекарства, со вкусом выдохлого лондонского портера? — Микстуры не возвратят мне Ланц…
Она остановилась на полуслове от значительного взгляда Элинор.
— Вы не должны говорить с людьми о Ланцелоте Дэррелле, Лора, — сказала мистрис Монктон, когда горничная вышла из комнаты, —
— Узнают же они это, когда моя свадьба будет отложена.
— Ваш опекун все пояснит.
Мисс Мэсон после этого только стала еще более жаловаться на свою судьбу.
— Довольно того, что страдаешь, — говорила она, — надо еще к тому молчать о своем несчастье и не сметь его высказывать!
— Многие должны также переносить тяжкое горе, не имея возможности говорить о нем, — возразила Элинор тихо. — Я также переносила свое горе о смерти отца в молчании.
Во время нескольких дней болезни Лоры, мистрис Монктон мало видела своего мужа, только тогда, когда он приходил к дверям осведомляться о состоянии своей питомицы, но даже в тех немногих словах, которыми они обменивались, она могла заметить в нем перемену к себе: он был холоден и удалялся от нее почти во все время ее замужества, теперь же обращение его приняло оттенок ледяной сдержанности человека, убежденного в том, что против него виноваты. Элинор поняла это и была очень огорчена, но ею овладело тяжелое, безнадежное чувство совершенного бессилия с ее стороны изменить положение дела. Она не достигла главной цели своей жизни и начинала думать, что ей назначены в удел одни обманутые надежды. Это чувство совершенно удалило ее от мужа. В полном неведении тех подозрений, которые его терзали, она, конечно, не могла сделать никакой попытки, чтобы вывести его из заблуждения. Невинность женщины и гордость мужчины составляли бездну, через которую никакая сила любви не могла заставить их перешагнуть. Если бы Эли-пор Монктон имела малейшее понятие о причине холодности мужа, лед его сердца растаял бы от нескольких ее слов, но она вовсе не подозревала тайного источника тех горьких потоков, которые унесли все наружные изъявления любви ее мужа, и слова эти оставались невысказанными. Джильберт Монктон, со своей стороны, считал жену если не вероломной, то по крайней мере равнодушной к нему и преклонил голову перед мрачной картиной своей судьбы.
— Не знать мне любви, — говорил он себе, — Прости, и эта мечта. Но я все-таки исполню по мере сил мою обязанность: принесу некоторую пользу ближним. Полжизни моей уже поглощено эгоистичным горем и сожалением. Да пошлет мне Господь свою милость и поможет употребить остаток ее с большим благоразумием. Он сказал Элинор, что как только Лоре будет лучше, он повезет ее куда-нибудь на берег моря.
— Бедное дитя не может оставаться здесь, — говорил он, — каждая сплетница в соседнем околотке станет с жадным любопытством разузнавать причину отсрочки свадьбы, и если мы не дадим какого-нибудь естественного основания для перемены наших намерений, то догадкам и предположениям не будет конца. Болезнь Лоры самый лучший предлог. Я повезу ее на юг Франции: она забудет Ланцелота Дэррелля на новом месте, окруженная новыми людьми.
Элинор вполне разделила его мнение.
— Ничего не может быть благоразумнее этой меры, — отвечала она. — Я, право, думаю, что бедная девушка могла бы умереть, оставаясь здесь, где все напоминает ей об утраченной надежде.
— Итак, я повезу ее в Ниццу, как скоро она поправится настолько, что сможет ехать. Не возьмешь ли ты на себя труд сообщить ей о моем намерении и постараться внушить ей некоторое сочувствие к мысли о перемене.
Затем Элинор Монктон выдержала порядочную пытку в комнате больной. Легкомысленные люди сильно чувствуют страдание настоящей минуты и обыкновенно сваливают на плечи своих друзей большую долю бремени, под которым изнемогают. Слушать жалобы Лоры было и тяжело и довольно однообразно, и много стоило труда несчетное множество раз повторять одно и то же в утешение молодой девушки. Она и не воображала, что можно было страдать молча, обратившись лицом к стене. В ней не было и тени того притворного спокойствия, так часто причиняющего заботу тому, кто наблюдает за страдальцем, близким его сердцу в минуту тяжкого перелома в его жизни. Каждая вещь ей напоминала о ее горе, а она недостаточно была тверда, чтобы удалить от себя то, что возбуждало ее страдания.
— Если он раскается, я выйду за него, Элинор, — так заключала она каждое свое рассуждение, — и мы отправимся в Италию. Вместе мы будем там счастливы, и он станет великим художником. Никто не посмеет обвинить его в низкой подделке, когда он будет великим живописцем, как Гольмэн, Гент и мистер Миллее. Мы вместе поедем в Рим, он будет изучать великих мастеров, будет писать с натуры крестьянок, я не посмотрю на то, если они даже будут и хорошенькие, хотя не может быть приятно, чтобы муж ваш всегда писал портреты с хорошеньких крестьянок, но это, знаете, доставит ему развлечение.
Лора должна была пролежать четыре дня в постели, и во все это время Элинор редко выходила из ее комнаты, разве только иногда для того, чтобы заснуть на часок в покойном кресле у камина в уборной Лоры. На пятый день мисс Мэсон позволено было встать и тогда пришлось выносить страшные сцепы: молодая девушка настойчиво потребовала, чтобы все ее приданое разложили на кровати, стульях и диванах и развесили на всех возможных гвоздях, какие только оказались в обеих комнатах, вскоре они превратились в целый лес изящных нарядов, вокруг которых беспрестанно бродила больная, предаваясь при виде каждой вещи новому порыву горя и рыданий.
— Посмотрите на этот восхитительный зонтик, Нелли, — воскликнула она, смотря на богатый отлив шелковой материи, натянутой на кости, глазами полными слез. Какой прелестный вид имеет это кружево на розовом! А какую чудную тень он придаст лицу! Ах! Я надеялась быть так счастлива, когда этот зонтик у меня будет в руках. Я думала кататься на Корсо с Ланцелотом, а теперь!.. А лиловые атласные ботинки с высокими каблуками, Нелли, нарочно, заказанные для моего лилового шелкового платья! Могла ли я думать, что можно быть несчастной с такими вещами, а теперь!…
Каждая речь заканчивалась новыми слезами, часто они капали на богатые шелковые платья и оставляли следы на роскошной ткани, от которых мрачнел блеск ярких цветов.
— Могла ли я подумать, что буду так страдать и плакать над материей в девять шиллингов с половиной за ярд и остаться к ней равнодушной? — восклицала Лора Мэсон, как будто этими словами выражала высшую степень тоски, которую способно испытывать человеческое сердце.
У нее было несколько вещиц, подаренных ей Ланцелотом, немного и не высокой цены, мистер Дэррелль, как нам уже известно, был крайне эгоистичен и вовсе не желал тратить свои небольшие деньги на других. Она целыми часами держала на коленях эти безделицы, проливая над ними слезы и говоря о них:
— Вот мой серебряный наперсток, мой милый, дорогой, маленький наперсток! — восклицала она, снова надевая его на палец и целуя с тем увлечением, которое французские водевилисты называют взрывом чувств. Эта гадкая, злая Амелия Шодерз вздумала сказать, что серебряный наперсток — подарок слишком простой; дать его невесте, по ее мнению, было бы прилично только плотнику или какому-нибудь простолюдину, а Ланцелоту следовало подарить мне кольцо или браслет, как будто он мог покупать кольца и браслеты без денег. Мне все равно, простой ли подарок мой наперсточек или нет, а он мне очень дорог: он Дан мне им. Я нашью целую кучу вещей для того только, чтоб употребить его в дело, одно мне жаль, что никогда я не могла вполне научиться шить с наперстком. Мне все кажется, что гораздо легче обходиться без него, хотя иголка иногда и прокалывает пальцы. А вот и моя записная книжка! Никто не может сказать, чтобы книжка из слоновой кости была простым подарком. Моя милая маленькая книжечка с блестящими, такими блестящими застежками, в которые вкладывают карандаш, а какая прелесть — каплюшечка бирюзовая печатка! Я пробовала написать имя Ланцелота на каждом листке, однако я не нашла довольно удобным материалом для письма эту записную книжку из слоновой кости: рука так и скользит во все стороны, как будто карандаш опьянел, и ни одной прямой линии я не была в состоянии начертить, совершенно так же, как, стараясь ходить на палубе парохода, бываешь иногда увлечен туда, куда вовсе идти не намерен.