Побеждённые
Шрифт:
3 сентября. Была у Бологовских. Меня тянет туда, как к месту казни! Нашла всех в предсвадебных хлопотах. Олега не было. Наталья Павловна отдает Асе свою чудесную спальню: гарнитур — парные кровати, изящнейший туалет, гардероб с раздвижными дверцами, ширмы с амурчиками и веночками… В комнате этой, говорят, все осталось неизменным еще со времени ее жизни с мужем. Теперь все это она отдает внучке, вплоть до прелестного туалетного прибора гараховского стекла с пудреницей и вазочками, а сама переходит в библиотеку, где помещалась француженка, а та, в свою очередь, переселяется в проходную, кажется, в бывшую диванную, где до сих пор спала Ася. Я нашла всех взволнованными этим переселением. Ася даже плакала, повторяя, что ни за что не хочет лишать бабушку ее удобств и привычек. Она с очаровательным видом уверяла, что отлично устроится с мужем в проходной, где ему можно раздвигать на ночь дедушкину походную кровать.
7 сентября. Завтра моя Голгофа! Я верю, что ничем себя не выдам; знаю, что у меня хватит сил, я уже себя знаю.
8 сентября. Совершилось; этот день кончился, они вдвоем сейчас, а я… вот, сижу за дневником… Расскажу все подряд.
Я пошла к ним пораньше, чтобы помочь в хлопотах и, по просьбе Натальи Павловны, присутствовать в качестве подружки при одевании Аси. Наталья Павловна продала для этой свадьбы бриллиантовую брошку и, по-видимому, хочет, чтобы всё было как можно лучше и был соблюден весь ритуал. Когда я пришла, обеденный стол был уже раздвинут, к нему приставлен ломберный и самоварный, и всё это закрыто огромной старинной белой скатертью. Я стала помогать перетирать хрусталь и расставлять бокалы. Прибежала Леля с корзиной серебра и рюмок, за которыми Наталья Павловна посылала ее к своим друзьям Фроловским, т. к. десертное серебро и бокалы частично были уже давно распроданы и теперь их не хватало; стол накрывали на 25 персон — в прежнее время накрывали бы, наверное, на сто! Старый слуга явился во фраке и белых перчатках, приглашенный прислуживать за столом; я сразу подумала, что он будет самый парадный из всех мужчин, т. к. ни у кого из этих пажей и лицеистов фраков теперь, конечно, нет. Все время раздавались звонки — это доставляли корзины из цветочных магазинов; от Нины Александровны принес чудесную корзину ее брат — славный мальчик лет 14 с живыми умными глазами; он застенчиво помялся на пороге и почти тотчас убежал, сколько ни уговаривала его Наталья Павловна. Я смотрела на карточки, прикрепленные к корзинам: все известные русские фамилии; меня удивила только одна: «супруги Рабинович». Кто эти евреи? Мадам Нелидова велела дочери разбросать на кроватях нарезанные левкои. Леля убежала в спальню, но через минуту вернулась и, пританцовывая, показала медведя с оторванным ухом, которого нашла под подушкой на новом ложе Аси. Дамы дружно рассмеялись.
— Хороша наша невеста! С медведем собралась спать, как маленькая девочка! Перед мужем не стыдно будет? — сказала Асе Нелидова. Ася вдруг сделалась розовая-розовая… Мне даже жаль ее стало — я бы на ее месте, наверное, сгорела со стыда! Не знаю, смогла ли бы я перенести свадьбу — все время быть в центре внимания, да еще при такой специфической настроенности окружающих… При первом, самом отдаленном намеке или любопытном взгляде со стыда умрешь! Вслед за этим Леля и я стали одевать Асю (девицы, как полагается по обычаю). Свадебное платье перешито из парижского кружевного платья Натальи Павловны и сделано в талию со шлейфом, с закрытым воротом. В этом платье и в фате с флер д’оранжем, бледная, с опущенными ресницами, она была похожа на лилию. Когда Наталья Павловна стала ее благословлять, она встала на колени и смотрела снизу вверх взглядом испуганной овечки. Нелидова и француженка даже прослезились.
14 сентября. Сегодня ко мне приходила Анастасия Алексеевна, как всегда, ныла и охала. Она поступила было на постоянную работу в детское отделение больницы имени Раухфуса, но в одно из первых же дежурств, укладывая детей спать, перекрестила каждого перед сном. Санитарка видела и сообщила кому следует. Раздули историю, вызывали в местком, крыли на общем собрании и, конечно, уволили за «вредную идеологию». С такой характеристикой ей уже никуда не поступить. Уж не знаю, как рассматривать ее поступок: как идейность или как глупость? Вернее второе. Идейность не вяжется с образом Анастасии Алексеевны: шпик-супруг, у которого она клянчит деньги, ее манера прибедняться в разговорах со мной… даже в религиозности ее есть что-то ханжеское, убогое. Недавно в их больнице умер видный профессор, хоронили его с помпой — с речами и с оркестром, и вот она вздумала меня уверять, что профессор этот «недоволен» тем, как его погребали; будто бы ей это известно по некоторым признакам… этакая чепуха! Бог с ней! Я невысоко ее ставлю и не могу отделаться от чувства тайной неприязни по отношению к ней, хоть она и оказала мне услугу огромную, неповторимую. Ходит она ко мне, конечно, не из любви, о которой так много говорит, а чтобы попользоваться кое-чем — это ясно. Накормила ее и подарила ей старый шерстяной платок — она жаловалась, что зябнет. От нее пахнет
18 сентября. Пошла к Бологовским навестить двух старых дам, которые теперь остались одни. Молодые супруги уехали на десять дней в Новгород — смотреть старину. Наталья Павловна не вышла: на свадьбе она переутомилась и теперь чувствует себя опять хуже. Француженка дала мне прочесть письмо от Аси. Ася пишет, что им очень хорошо, они осматривают соборы, катаются по Волхову на шлюпке, живут в рыбачьей деревушке на сеновале, где «гораздо лучше, чем в самом роскошном палаццо на Canal Grande».
Француженка таяла от этого письма, она говорила: — Chers enfants, ils sont tellement amoureux, tous les deux! [55] Но меня в этом письме возмущают целые абзацы. Что такое эти шалости в сене? Ему 30 лет, человек столько пережил — и вдруг все забыто для игр аркадских пастушков! А она? Не стесняясь, описывает, как сидит на нем верхом и ползает по сеновалу раздетая… Что ж они, дети или котята? Я думала, она оплакивает свое девичество, и ожидала найти в письме грусть, а она, оказывается, очень довольна! Я совсем разочаровалась в обоих и больше думать о них не хочу. Пусть хоть амурчиков с крылышками изображают! Мне все равно! И над чем умиляется эта глупая француженка? Наталья Павловна, наверное, не дала бы другим такого компрометирующего письма.
55
Милые детки, они так любят друг друга! (франц.)
20 сентября. Вчера вечером я ложилась спать и, заплетая косу, задумалась. И вдруг поймала себя на мысли, что в этом барахтанье на сене вместе с любимым человеком есть, наверное, очень большая прелесть, которую я с моей суровостью даже понять не могу, потому что всегда чужда смеха и шалостей. Я поняла, что где-то в самой глубине души завидую Асе. Только отсюда все мое негодование. Только потому, что я завидую, я осуждаю там, где любовно улыбаются другие.
Я это ясно поняла!
Глава четвертая
До Томска Нина доехала без приключений. В Томске она села на пароход, который по Томи и Оби доставил ее до селения Калпашево. С этого места начались мытарства. Она знала теперь только то, что ей надо добираться до мыса Могильного, а оттуда уже до поселка Клюквенка. На ее настойчивые расспросы, далеко ли до мыса Могильного и как туда добраться, ей указали на баржу, стоявшую на якоре, и объяснили, что через час придет буксир и потянет эту баржу к мысу. Нина села на берегу. Вспомнив советы Олега, она сняла шляпу и повязалась по бабьи — платочком, а на ноги надела русские сапоги, которыми ее снабдила Аннушка. Понемногу стали собираться пассажиры — простолюдины с корзинками и мешками, все грызли кедровые орехи. Не менее чем через два часа появился маленький буксир с командой из трех матросов в засаленных гимнастерках:
— А ну, садись, которые на Чайну!
Нина вскочила было, но снова села.
— Гражданочка, ты, что ли, Могильный спрашивала? Что ж не садишься? — крикнула ей приветливая круглолицая бабенка.
Выяснилось, что Могильный мыс не на Оби, а на ее притоке Чайне. Все оказалось гораздо дальше, чем предполагала сначала Нина.
Двинулись и ехали по крайне мере часов пять. Была уже черная ночь, когда баржа подошла к мысу с печальным названием. Кроме Нины вышла всего одна только женщина. Предстояло вскарабкаться на крутой берег; под ногами была глина, в которой увязали ноги; облепленные сапоги Нины стали пудовыми. В довершение начал накрапывать дождь, а в темноте послышались какие-то странные охи и вздохи. Спутница объяснила Нине, что они в самом центре коровьего стада. В детстве и юношестве для Нины не было слова страшнее «корова»; впоследствии ей пришлось познакомиться с более серьезными опасностями, но все-таки слово «корова» до сих пор сохраняло для нее грозный оттенок, напоминавший слово «гепеу». Сжав губы, она старалась не отставать от своей спутницы. Та несколько раз озиралась на Нину.
— Не здешняя, чай?
— Не здешняя.
— Откентелева же ты?
— Из Ленинграда.
— Чего ж так далеко заехала?
— У меня здесь в Клюквенке муж.
— Во как! Подневольный, значит? В этой Клюквенке все подневольные. Добром туда никто не поедет, в эту самую Клюквенку-то, не-ет!
— Это очень плохое место? — спросила Нина.
— А вот сама увидишь, родимая, сама увидишь. Чего хорошего-то! Вот и этот Могильный: он и зовется-то так потому, что первые поселенцы все до одного тут повымерли. Года этак три тому назад привезли сюда ссыльных: тут тогда еще ничего не было — один бор шумел. Ну и полегли они здесь, сердечные! На косточках их нынешний поселок вырос. Вон тамотко могилки ихние. Мы туда и ходить боимся. Неотмоленные, неотпетые они там позарыты, ровно собаки брошены. Во как!