Почта духов. Повести
Шрифт:
«Но и сего для меня довольно, – сказал я. – Мне удивительно, как можете вы жить в такой земле, где чуть было не засекли розгами бедняка, не евшего трое суток, за то, что вытащил он у богатого купца платок; где прежде вешают подобных ему, нежели рассматривают их дела, и где преступникам, обворовавшим государственную казну на несколько миллионов и разграбившим целую область, судьи кланяются чуть не в землю».
«Друг мой, – сказал мне мой новый знакомец, – это не так удивительно, как ты думаешь; в том только вся сила состоит, что прежде, нежели хвататься за какое ремесло, надобно оное рассмотреть со всех сторон. Сей живописец хватился за воровство, но с самой бесчестной и низкой стороны. Если бы он, например, вступил с каким-нибудь купцом в товарищество, хотя бы то было со мною, то бы ты увидел, что под моим богатым предводительством мы могли бы обманывать тех, кого нельзя грабить,
«Так поэтому, – сказал я, – никто не может иметь никаких собственных своих выгод, потому что вы друг у друга только что перекрадываете?»
«Нет, – отвечал он, – мастеровые имеют некоторые только способы к плутовству, купцы вдесятеро того больше, а законники и старшины употребляют все средства и способы к своему обогащению, и для того все купцы и мастеровые стараются у нас, разбогатев, купить себе между судьями скамейку; отчего произошло, что ныне у нас с лишком во сто раз больше судей, нежели было прежде».
Представь, любезный Маликульмульк, каково было мое удивление, услышав о столь развращенных нравах сих островитян. Я было немедля хотел уже отправиться на север, по совету Диогенову; но любопытство, а паче некоторый луч надежды, что между таковым множеством судей, может быть, сыщу я трех знающих и добросовестных, удержали меня несколько на сем острове. Расставшись с моим знакомцем, лишь только успел я выйти на улицу, как встретившийся со мной рассерженный человек, державший в руках своих бумагу, просил меня просмотреть, какова его челобитная, которую подавал он на нововышедшую в свет сатиру.
«Государь мой, – отвечал я ему, – я не знаю ни сатиры, ни вашего дела».
«О сударь! – сказал он, – это дело требует непременного отмщения. Сатира эта написана на рогоносца, а жена моя точно доказывает, что это на меня».
После чего подал он мне свою челобитную, с которой копию, как любопытную вещь, к тебе посылаю.
Судей собрание почтенно,Внемли пиита жалкий глас,И рассуди ты непременноС сатиром негодяем нас;Он смел настроить дерзку лируИ выпустить во свет сатиру,Где он, рогатого браня,Назвал глупцом его безбожно,Жена ж моя твердит неложно,Что это пасквиль на меня.Второе, он сказал нахально,Что всем рогатым чести нет,Хотя, признаться, непохвально,Но это точно мой портрет.А третье, тот его рогатый,Лишь красть чужое тороватый,Не может сам писать стихов,А вам весь город это скажет,И всякий стих мой то докажет,Что я и был и есть таков.Прошу ж покорно, накажитеЗа пасквиль моего врагаИ впредь указом запретитеПисать сатиры на рога.Может быть, любезный Маликульмульк, после уведомлю я тебя, чем эта странная тяжба кончится.
Часть вторая
Письмо XIII
От
Осматривая многие города, вздумалось мне в сем городе прожить несколько времени. Приняв на себя вид знатного путешественника, познакомился я со многими здешними жителями, которые со всех сторон осыпают меня превеликими ласками и приглашают во все лучшие собрания модных своих госпож и петиметров, где с великим примечанием рассматриваю я хитрости женщин и вероломство мужчин. В одно время случилось: когда я туда вошел, то речь шла о некоторой графине, о которой все говорили с превеликою насмешкою, несмотря на то, что в глаза ей все показывались друзьями.
«Я не знаю, – говорила одна молодая госпожа, – откуда графиня берет свои пустые рассказы, которыми всегда нам наводит скуку; по чести, в ее лета не позволялось бы такое пустое болтанье».
«Никак, сударыня, – сказал один петиметр с насмешливым видом, – ежели только это правда, что лета бывают причиною охоте скучать в собраниях своим болтаньем, то графиня давно уже имеет сие право». – «Куды какой ты насмешник, – подхватила другая госпожа, – я знаю графиню, она еще не так стара, чтоб ее считать в числе болтливых старух. Она вышла замуж в тот год, как я родилась: ей было тогда двадцать четыре года, а мне теперь только тридцать два». – «Как, сударыня, – вскричал один вертопрах с видом превеликого удивления, – вы кажетесь еще совершенным младенцем, а говорите, будто вам тридцать два года; это мне кажется столько же удивительным, как и то невероятным, чтоб графине было пятьдесят шесть лет, хотя она и сказывает всем, что ей не больше сорока».
В ту самую минуту, как спорили о летах сей графини, вошла она в собрание; каждый перед нею переменил свои слова. «Ах, Боже мой, любезная графиня! – говорила ей та самая госпожа, которая за минуту перед тем столь щедро награждала ее пятьюдесятью шестью годами. – Какой у тебя сегодня прекрасный цвет в лице, как ты кажешься прелестна, никто не скажет, чтоб тебе было тридцать лет».
«Однакож мне больше тридцати, – сказала графиня вполголоса, усмехаясь, прищуривая глазами и кусая себе губы, чтоб сделать их алее. – Я совсем не спала нынешнюю ночь, – продолжала она, – и поутру вставши страшилась сама на себя взглянуть в зеркало; по чести, я не хотела никуда сегодня показаться, но, имея чрезвычайное желание быть с вами вместе, решилась наконец сюда приехать».
«Мы бы очень много сожалели, когда бы лишены были вашего приятнейшего для нас присутствия, – вскричал тот петиметр, который пред ее входом язвил ее жестокими насмешками, – потому что никто не приносит столько удовольствия в собраниях, как вы, сударыня! Черт меня возьми, если я не гораздо приятнее слушаю те небольшие повести, которые вы иногда изволите нам рассказывать, нежели лучшие басни Бокасовы и де ла Фонтеновы!»
Я чрезвычайно удивлялся, слушая сии разговоры, наполненные гнусного ласкательства и притворства, и почитал оное непростительным вероломством. Мне очень казалось странным, что здесь, по заочности, столь язвительно насмехаются над такою особою, с которою всякий день бывают вместе и которую называют именем друга; а еще того страннее, что в глаза ту же самую особу осыпают чрезвычайными похвалами. Сии похвалы я почитал не иначе, как несноснейшим оскорблением, потому что они заключали в себе скрытыми те самые насмешки, которые пред ее входом насчет ее были произносимы.
Как скоро вышел я из сего собрания, то не мог воздержаться, чтоб не открыть моего удивления одному коротко мне знакомому графу.
«Ежели все люди, – говорил я ему, – с которыми вы живете, обходятся с вами с таким притворством, то вы великого сожаления достойны и ни на чьи слова не должны полагаться. Кто может вас уверить, чтоб не говорили когда и на ваш счет таких же язвительных насмешек, какие говорены были насчет графини? Эти люди, имеющие столь злобные и коварные сердца, называют себя ее друзьями, равно как и вас уверяют в своей дружбе».
«Я уже знаю, – ответствовал мне граф, – каким образом я в таком случае поступать должен. Мне довольно известен свет, чтоб не допустить себя обмануть никакими тщетными уверениями дружбы и пустыми похвалами, произносимыми без мыслей и без всякого основания. Я сам, сообразуясь с обычаем и модою, часто хвалю то, что мне кажется смешным, и после охотно откажусь от тех похвал, ежели потребуют от меня истинного в том доказательства».
«Но к чему нужно сие притворство? – спрашивал я его. – На что непрестанно изменять чувствам своего сердца? Ваши уста поэтому никогда не произносят того, с чем согласуется ваше сердце; и искренность, которая почитается самонужнейшею добродетелию для общежития, совсем вам неизвестна».