Почти родственники
Шрифт:
А с другой стороны, общество, столь жестоко каравшее мать-одиночку и разведенку с ребенком, не собиралось жалеть и вышеуказанного Ивана Ветрова.
Поиск, изобличение и наказание «алиментщиков», а также многоженцев, брачных аферистов и просто донжуанов в 1960-е годы стали общенародной кампанией (возможно, взамен прежней охоты на вредителей и прочих врагов народа). Название самого знаменитого газетного фельетона про это – «Порхающий подлец» – говорит само за себя.
С третьей стороны, если поиск «алиментщиков» был национальной охотой, то уклонение от уплаты алиментов стало своего рода национальным спортом – как в рыночную эпоху уклонение от уплаты налогов. «Алиментщик» (то
Но разбойникам почему-то всегда сочувствуют.
война и победа
Бремя желаний – 2
У Ивана Ивановича и Марьи Петровны родился ребенок.
Иван Иванович сделал ребенка Марье Петровне.
Почувствуйте разницу.
Сделать ребенка – это жестокое преступление. «Порхающий подлец» и все такое.
Другое дело – в браке.
Но и в браке ребенок – это победа мужчины над женщиной.
Так нам казалось в наши подростковые годы.
Наши ровесницы, как это всегда бывает в 13–15 лет, взрослели раньше нас. Поэтому, наверное, мы неосознанно мечтали сделать ребенка гордой красавице. Хотя вслух мы постоянно обсуждали опасности полового акта: «А вдруг она залетит? А вдруг будет ребенок?»
Хотелось доказать ровесницам свою полноценность, обуздать презрение расцветающих юных женщин к прыщавым и нелепым ровесникам-подросткам.
А может быть, мы завидовали девушкам, потому что они общались с взрослыми парнями? Может, в этом все дело? Они отбивали у нас взрослых друзей! Парней с гитарами, мотоциклами, пустыми квартирами, пока предки на даче, – и с поездками на пустую дачу в прохладное октябрьское воскресенье…
Так или иначе, но мы хотели укротить женщину. Единственным надежным способом.
Мама ворчит, пилит папу, всячески унижает его, забирает у него зарплату, выдает ему деньги на обед и папиросы, ругает за выпитую с приятелями кружку пива. Она успешно доказывает ему (и заодно сыну, вертящемуся под ногами), что он – полное ничтожество. Однако утром папа бреется, прыскается «Шипром», надевает костюм с галстуком, берет портфель и уходит на службу (или хватает сверток с бутербродами и бежит на завод). Вырывается на свободу из этого ада. А мама остается нянчить сестренку-братишку, стирать, гладить, ходить в магазин, стоять в очередях и таскать домой кошелки, готовить, мыть посуду, мести пол, и этому нет конца. Если она при этом еще и работает, то тем хуже для нее. Но что-то привязывает ее к дому, что-то лишает ее свободы, то есть унижает и порабощает стократ сильнее, чем словесные унижения и мелкие денежные репрессии, которым она подвергает папу. Эти кандалы, это рабство – дети. Пусть кричит-надрывается. Собака лает – ветер носит. У нее от папы дети, и поэтому она никуда не денется. А уйдет – станет разведенкой с ребенком, нищей и презренной.
Не просто овладеть, а именно сделать ребенка = одержать верх.
Конечно, мы не проговаривали это вслух или в мыслях.
Но чувствовали так или примерно так.
лямка и роль
Тонкости обращения – 5
Конечно, нужна определенность отношений.
А то получится, как у жены одного моего приятеля. Ей было лет 30 примерно, она была учительницей, и в нее влюбился девятиклассник. Он писал ей письма, стоял под окнами, сочинял стихи и дарил букетики. Она, разумеется, смеялась, отмахивалась, кричала из окна: «А ну домой немедленно,
А через год этот мальчик ее бросил.
Подошел на переменке и сказал: «Все, я больше тебя не люблю». И у нее началась настоящая депрессия. Но самое интересное: мой приятель сказал, что и он почувствовал себя несколько задетым. Даже оскорбленным. «Мою жену бросил какой-то мальчишка! Безобразие! Наглец! Как он смел!»
Но когда определенность слишком уж определенная, тоже может выйти глупо.
Я знал одного парня, который просто боялся остаться с женщиной наедине даже в самых обычных обстоятельствах. Например, посидеть вместе вечером, отредактировать статью. Или съездить вместе к престарелой родственнице на дачу, отвезти ей продукты и лекарства. Потому что он тут же начинал ухаживать. Это было частью его гендерной, так сказать, идентичности. Какой же я мужчина, если, оказавшись рядом с женщиной, не проявлю активность? А поскольку он был очень хорош собой, ловок на язык и обращение, то его активность чаще всего приветствовалась. Что в дальнейшем приводило к различным затруднениям социального и эмоционального свойства. Поэтому он избегал таких ситуаций риска.
Или наоборот. Я дружил с одной милой девушкой, которая потом стала милой дамой и т. п. Кстати говоря, в начале нашей дружбы я делал какие-то движения, но был мягко и решительно остановлен. Ну и хорошо, ну и ладно. Мы очень приятно общались, но как-то раз она стала то ли очень энергично причесываться, то ли яростно поправлять лямку от лифчика под платьем, и я сказал: «Может быть, мне выйти или отвернуться?», а она ответила: «Ты что, ты же мне как подружка».
Мне сразу расхотелось с ней встречаться и болтать на умные филологические темы. Конечно, я был ей не кавалер, не ухажер, не любовник – но уж и не подружка. Почему я не удостоился простого слова «друг» – не знаю. Может быть, потому что перед другом не поправляют лямку от лифчика? Не знаю. Так и остался в неведении.
исчезновение
К.
Один раз на даче – уже после папиной смерти – я нашел целую пачку писем к нему. От какой-то женщины. Она подписывалась буквой К.
Я вспомнил, что у папы на руке была татуировка – именно буква К.
У него был еще бледный якорь на другой руке. Я, когда был маленький, несколько раз спрашивал у него, что значит эта буква. Но он смеялся и ничего не рассказал.
Эта самая К. обращалась к папе: «Дорогой Ви!» То есть Витя.
Письма были написаны летом 1937 года. То есть моему папе было 23 года. Столько же, сколько мне, когда я их читал. Они были очень интимные. Даже слишком. Тридцать седьмой год в них никак не отразился. Но меня поразила их взрослость. Этой самой К. было явно меньше лет, чем ему. Она писала что-то вроде: «Ты ведь старше меня и сможешь понять (решить, посоветовать, отвечать)». Но это были письма совершенно взрослой женщины совсем взрослому мужчине. У них что-то не ладилось. Она жаловалась ему на него же: странно и жалко.
Мне было неловко читать. И я не стал дочитывать. Завязал их веревочкой, как были, и положил в ту же коробку на дно ящика письменного стола.
Потом, лет через пять, я решил все-таки их прочитать. Залез в ящик – а их там нет. Обыскал все, что мог. Нет нигде. Спросил маму. Она подняла брови: «Какие еще письма?» Я попытался объяснить. Так, окольными словами. Она сказала: «Не знаю, не знаю. Ты что-то выдумываешь».
Однажды, еще лет через пять, режиссер Инна Александровна Данкман сказала мне: