Под чистыми звездами
Шрифт:
Большая грудь под голубой застиранной кофтенкой пошла ходуном,
– Зовуткой!..
Мы отошли. Девица крикнула вслед:
– Вон она, Полинарья, на среднем стогу.
– И добавила другим тоном, посуше: - Они с Тимкой Вершневглм на спор ставят. Значит, кто раньше смечет.
Мы обернулись:
– Чья же берет?
– Ну, разве ей против Тимки выстоять!
– в голосе ее прозвучала жесткость раздражения.
– Одна только слава, что бригадирша... Конечно, подавальщиков она себе каких поздоровше набрала.
Терпкие краски заката погасли. Дохнуло холодком, примчавшимся с каких-то нелюдимых высот. Но ясное небо над горой было еще до самых глубин налито таким всемогущим сиянием, что, казалось, оно никогда не может истощиться. Веселый гомон не стихал у стогов, кипение работы дошло там до высшей точки.
– Давай, давай!
– надрывался чей-то ликующий голос.
– Стой, отвязывай копну!.. Да куда ж ты, язви те, волокешь!..
Рассудительный бас громыхал на всю поляну:
– Вершину-то Тимофей, пообжимистей выводи, пообжимистей! Чо ж ты разгоняешь ее не знаю как... Эдак мы никогда...
– То есть это как пообжимистей?!
– негодующе визжали от другого стога.
– Что значит?.. Он и так у вас тощой!..
– Тощой, тощой!
– передразнивали отсюда.
– Сами больно пухлые!..
– Дядя Симеон! Ты там доглядывай за ними... А то они небось...
– А я доглядаю,- важно ответил тот рыжебородый, что недавно управлялся на третьем стогу. Его, видно, призвали в арбитры. Он стоял теперь перед стогами, опершись обеими руками на грабельник, как на посох, и наблюдал за ходом соревнования.
– Все правильно у них,- прибавил он веско.- Тимке чуток и остался, еще пласточков десятка полтора, и вывершит.
А мечет ладно, я доглядаю...
Тимка чертом вертелся на стогу, только грабли мелькали.
Видно, не просто это было - поворачиваться там, на верхушке, сделавшейся не шире тележного колеса, и пружинило сухое легкое сено, но Тимка, резко выделяясь плечистой своей фигурой на глади светлого неба, будто приплясывал, не оскользаясь, не заплетаясь ногами; без промедления, точно хватал он навилины, поспевал приладить и примять пласт, не нарушая стройных, закругляющихся друг к другу навстречу очертании вершины.
Может быть, только излишняя щегольская подчеркнутость была во всех его ловких поворотах и изгибах да и сама быстрота их казалась чрезмерной и судорожной. И свое - "давай, давай, не задерживай!" - выкрикивал он без нужды часто и залихватски. Похоже, что его самого всего пружинило и распирало там - от счастья работы, от уменья, от того, что всех выше он под небом, всех ловчей.
Аполлинария, соревновалыцица его, действовала на своем стогу умело и споро, стог ее тоже рос правильно, круто. Но уже заметно поотстала она, и это видели в ее группе и уже поторапливали снизу, не выходя, впрочем, из пределов почтительности.
– Чего
Кстати стряпуха-то давеча возвела на Аполлинарию явный поклеп - будто она набрала себе каких покрепче. Ей подавали все больше девицы да совсем малорослые пареньки. Взрослые мужики, которых вообще было немного, как раз собрались вокруг Тимки. Может, оттого он и брал верх.
Бригадирша, наверное, видела, что отстает. Однако в движеньях ее не прибавлялось торопливости. Она двигалась по-прежнему спокойно, и с какой-то особенной плавной грацией творилась у нее эта работа, похожая на одинокий танец, высоко над головами людей, в светлом куполе неба.
А уже загалдели у Тимкиного стога: "Вывершил, вывершил!" - и кто-то жиденько затянул: "Ура-а!.."
И рыжебородый Симеон, гордясь своим значеньем, громко подтвердил:
– Вывершил. Будя!
И тотчас же Тимка, как-то по-особому выгнувшись и едва скользнув рукой по веревке, перекинутой подавальщиками через вершину стога, слетел на землю с высоко поднятыми граблями, притопнул, хотел, видно, крикнуть да сдержался, сказал тихо, хрипловато, с едва приметной улыбкой, витающей вокруг запекшихся губ:
– А ничего сработали... Складно...
Но насквозь сияло и пело изнутри скуластое его лицо с дорожками пота на грязных крепких щеках, с раскисшим и прилипшим ко лбу сивым вихром. Приставив грабли к стогу, он повернул свою явно франтовскую кепку козырьком вперед и, пока кругом голосили с преувеличенным восторгом, чтоб только погорше было тому стогу, Тимка стоял неподвижно, невысокий, ладный, сдерживая дыхание расходившейся просторной груди, и поглядывал на всех узкими смелыми глазами, из которых так и било хитрое его счастье.
Казалось, на вид ему побольше двадцати, и то ли гладко брился он, то ли бежала в нем какая-то залетная алтайская кровь, - но был мальчишески гол его острый подбородок. Ситцевая выгоревшая рубаха, выбившаяся из-под ремня, была у него сильно разорвана возле плеча.
Восторженные голоса стихали. Под конец самый дюжий мужик в древней поярковой, грибом, шляпенке, кажется, тот, что недавно гудел: "Пообжимистей!" - заключил столь же густо:
– Сам-от он Вершнев, - выходит, завсегда и вершить ему!
Тут все звено обрадованно засмеялось, а Тимка, поняв минуту, нагнулся, стал отряхивать со штанов приставшее сено.
Потом он подтянул голенища высоких конашин, подвязал их сыромятными ремешками и, прихватив грабли, пошел к стану, на ходу перепоясываясь и оправляя рубаху. Все двинулись за ним.
Проходя мимо Аполлинарьиного стога, Тимка остановился, посмотрел наверх, где бригадирша укладывала последние мелкие пласты, но почему-то ничего не сказал, пошел дальше.
Только уж позади его крикнул кто-то: