Под чужим небом
Шрифт:
— Каким образом?
— Я имел удостоверение от советского учреждения в Маньчжурии. Его вручил мне подполковник Тосихидэ во время нашей последней встречи.
— Подлинное?
— Не знаю, господин майор, я не спрашивал, и Тосихидэ не говорил об этом.
— Продолжайте.
— В течение пяти лет я преподавал русский язык и литературу в педагогическом училище... Это вроде японской учительской семинарии, — пояснил Таров, заметив, что майор не понял его. — Потом осудили на десять лет, и я отбывал наказание в колонии.
Затем по требованию майора Таров
— Хорошо, очень хорошо, — проговорил майор почему-то по-русски, хотя допрос велся на японском языке. Майор подошел к Тарову и, улыбаясь, похлопал по плечу.
— Прошу ответить на последний вопрос, — обратился он снова на японском языке. — Скажите, только совершенно честно, вы откровенны, до конца во всем признались?
— Видите ли, господин майор... Один умный японский писатель, которого я всегда читаю с большим интересом, так говорил: «Признаться до конца во всем никто не может».
— Почему?
— Человек не способен до конца понять себя и тем более выразить свою сущность...
Майор поглядел на Тарова прищуренными глазами и, отойдя к столу, сказал:
— Ты, оказывается, неглупый человек, Таров. Ты, оказывается, хитрый человек. Но ты, наверное, самый ловкий враль, Таров...
Поручик Юкава нажал на кнопку звонка, и буквально через минуту появился надзиратель, старший унтер-офицер Кимура. В отличие от других надзирателей Кимура относился к Тарову без официальной строгости, сочувственно. Иногда украдкою угощал сигаретой. Это было непозволительным нарушением инструкции с его стороны.
— Что с вами сегодня, Кимура-сан? — спросил Ермак Дионисович как можно теплее, заметив подавленное состояние унтера-офицера. Они спускались вниз по лестнице. Кимура огляделся и, убедившись, что подслушать их никто не может, ответил с болью в голосе: — Сына убили под Пирл-Харбором. Один он был у меня...
— Война на Тихом океане?
— Да. Наши войска захватили Пирл-Харбор. Идет война с Америкой.
Таров осуждающе покачал головой. Но в душе он был рад такому известию. «Война с США, — подумал он, — отвлечет большие силы Японии, которые она могла бы двинуть против Советского Союза».
Бледный луч солнца, отразившись от сосульки на крыше соседнего дома, попал в тюремное окно. И сразу в камере стало будто светлее.
— Господи! Солнце-то не померкло! — воскликнул Рыжухин. Он подошел к окну. — Гляди, Ермак, солнышко заглянуло к нам.
Таров поднял голову, улыбнулся. В течение двух дней после беседы о разгроме немцев под Москвой Рыжухин уклонялся от разговора, на обращенные к нему вопросы отвечал односложно: да или нет. И вот пустяк — отраженный луч солнца, который мы в обычной нашей жизни не замечаем, проник в душу человека и отогрел ее. В глазах Рыжухина засветилась улыбка.
— Никак не раскушу тебя, Ермак. Русских хулишь и у здешних хозяев вроде бы не в чести, — сказал он примирительно.
— Я люблю русский народ. Вы, Всеволод Кондратьевич,
— Как же можно так: любить и желать поражения?
— Я говорил о большевиках.
— Все одно, Ермак. Все мы прежде всего русские, россияне, а уже потом красные, белые, зеленые и серо-буро-малиновые, черт возьми. Когда захватчики ступили на нашу землю, мы должны позабыть свои цвета и наши распри... О себе скажу. До переворота я был первой скрипкой в оркестре Мариинского театра в Петербурге...
Тарову все время казалось, что он где-то встречался с Рыжухиным. Но когда, при каких обстоятельствах? Теперь Ермак Дионисович вспомнил: это же тот самый музыкант, которого не раз видел на паперти собора.
— По злой воле судьбы я потерял родину, стал нищим, — продолжал Рыжухин и, подтверждая догадку спросил: — Может, слышали мою музыку? Я иногда играл на паперти? А когда немцы напали на Россию, перевернулось мое сердце. Я молился за победу русского воинства... А как же иначе? — Рыжухин отвернулся и смахнул тыльной стороной руки набежавшую слезу.
Признание старика уничтожило последние сомнения Тарова. Он понял: это честный человек.
— Всеволод Кондратьевич, расскажите о своей жизни, — тепло попросил Ермак Дионисович. Рыжухин с тревогой глянул на дверь и все же присел на краешек кровати Тарова, пригладил ладонью седые, растрепавшиеся волосы.
— Пережил я много... Одно скажу: как репей, прицепился к генеральским штанам и занесло меня к чертям на кулички, на чужбину. Поначалу мне представлялось, что Харбин населен сумасшедшими людьми. О чем-то вспоминали, о чем-то спорили, распаляли несбыточные мечты. Потом наступили равнодушие, безучастие, апатия ко всему на свете... Прожил скудные свои запасы, места не сумел найти: всюду опережали молодые, ухватливые... Пошел на паперть.
Однажды Тарова и Рыжухина вывели на прогулку. Площадка, огороженная четырехметровым дощатым забором, походила на большой ящик.
Рыжухин опять заговорил о родине.
— Косточки мои плачут по родной сторонушке.
— Всеволод Кондратьевич, вы-то почему бежали из России? И сейчас играли бы в своем Мариинском театре.
— Чего испугался? Диктатуры испугался. Слово-то какое страшное: дик-та-ту-ра!
Вечером Тарова вызвали на допрос. Поручик Юкава был сух и официален.
— На предыдущем допросе вы показали, что имели задание создать резидентуру. Что вами сделано во исполнение этого задания? Сколько агентов подготовлено вами и кто они? — спросил следователь
— Я подтверждаю свои показания. Подполковник Тосихидэ действительно поручил мне создать резидентуру на случай войны. Я подготовил трех агентов. Во избежание провала от вербовки других лиц воздержался.
— Вы или трус или ловкий враль, как выразился майор Катагири. Назовите ваших «агентов»?
Ермак Дионисович назвал фамилии сослуживцев по белой армии, проживавших в Забайкалье. Таров знал: люди эти смелые, не держат камень за пазухой за прошлое. Если японская разведка направит связника, ему организуют достойную встречу.