Под крылом - океан
Шрифт:
Под прикрытием акации, как из засады, они могли хоть всю ночь любоваться ее балконом.
— У нас в семье мама генерал, да и папа мужик ничего, — имел удовольствие Пахарев дальше послушать о ее родителях.
То, что называлось генералом, было длинным халатом размера примерно сорок шестого, а «ничего» возвышался в белой майке, как коломенская верста.
— У нас маме и надо быть строгой. Она директор школы, — объяснила она свое почитание старших.
В это время между халатиком и коломенской верстой встало, несомненно,
— Ира вышла! — Пахарев видел, что Валя ждет его реакции. Ему действительно очень любопытно было поближе рассмотреть ее, но сказал без интереса:
— Одни невесты.
— Нас три сестры. Я — последняя.
В другой раз сюжет с тремя сестрами мог бы стать поводом для бесконечного трепа, но сейчас что-то не зажигалось у Пахарева. Все как-то связывалось, переплеталось, перемешивалось — Борис со своей любовью, Ира, эта школьница — нет, в таких условиях Пахарев отдыхать не мог. Не пора ли разрубить сей узел? И чем решительней, тем лучше.
— Валя, мне приятно было познакомиться с вашей семьей, а теперь тебе пора спать. — Он про себя смеялся, что ему удалось дойти до такого благочестия.
Но что он такое сказал? Она воззрилась на него так, будто между ними разверзлась земля или начинало рушиться небо.
— Я не пойду спать. Мне еще рано! Если ты уйдешь, я пойду за тобой.
— Вот это да!
— Я вас прошу, не оставляйте меня!
Она не просила, она умоляла со страдальческой черточкой между бровей.
— Валя, а почему Ира не пришла на свидание?
Чутьем охотника он уловил: пора спросить.
— Ира не могла прийти потому, что она ждет своего солдата…
То, что она говорит правду, было совершенно ясно. И совершенно ясно стало, что она с первой минуты говорила ему только правду, чистую правду.
— А о тебе говорил Борис…
Нетрудно было догадаться, что накрутил там Борис в своем иезуитском усердии. Любое сопротивление только распаляло его прыть.
Но в действительности Пахарев даже подозревать не мог, до каких изощрений дошел Боря Кремнев в своей рекламе!
Несомненным оставалось одно — то, что ему отводилась роль великодушного и благороднейшего рыцаря. Так вот откуда ее непосредственность, ее готовность к откровениям!
— Ну час, ну хотя бы полчаса еще? — заклинала она.
«Адекватность!» — торжествовал он, решив, что эта девчонка наслушалась красивых сказок, прибежала, увидела его и потеряла голову. Он устыдился, что девочка его так долго просит. Более того, он тут же вспомнил женский романс о снегопаде, он наконец почувствовал у себя за спиной крылышки вдохновения.
— Валя! Мы можем гулять с тобой столько, сколько пожелаешь! Час, два — хоть до самых десяти!
Можно было ожидать, что она захлопает в ладоши. Нет, она лишь крепче взяла его под руку.
— Пошли… — сказала дрогнувшим голосом.
— Куда идти? Улица кончилась. Дальше — ничего.
— Я не люблю возвращаться назад. Я знаю, что дальше.
Пахарев представил, как это выглядело бы со стороны, начни он сейчас упираться.
Они вышли на проселочную дорогу, накатанную тремя серыми стежками гужевым транспортом.
— А ты любишь поле? Можно, я буду с тобой на «ты»?
Он сказал, что она давно уже с ним запанибрата.
— Мне нравится говорить тебе «ты». А тебе?
— Мне лучше Владимир Петрович.
— Ты старше меня всего на шесть лет.
— Тем более.
Их разделяла зеленая лента подорожника.
— Моя старшая сестра старше тебя на два года. Я же не говорю ей «вы»?
— У вас семейные отношения.
Вон на каком примере она становилась с ним на одну ступеньку.
— Ты смеешься, а посмотри, где уже поселок! Здесь кричи — там не услышат, — попробовал он припугнуть ее.
Она пропустила его предостережение мимо ушей. Пахарев, конечно, отметил: пропустила не потому, что не услышала. Должно быть, имела опыт в таких прогулках.
— Ты не ответил: ты любишь поле? — добивалась она своего. — Нет, ты, наверное, городской житель. — И в голосе ее слышалось сожаление.
Пахарев вышел из сельских жителей, может быть, он был последним в мире, кто родился в поле, и тут ему не хотелось играть:
— Я люблю поле.
— Я тоже.
Ну вот и дошло дело до разговоров на интересную тему. Вокруг была такая безмятежность, что, казалось, сама ночь улеглась черным котенком у их ног.
По обе стороны дороги, полосатились, уходя под прямым углом, пугающе темневшие вороха скошенного сена.
— Больше всего я люблю ночное поле, когда звезды, как сейчас. Мне кажется, что все самое важное решается ночью звездами. С темнотой они оживают и принимаются за свою работу: осматривают мир, переглядываются, что-то говорят друг другу, складывая каждому судьбу.
Ему было приятно, что она так много говорит, — это первый признак расположенности, и вместе с тем он отмечал, что инициатива потихоньку начинает переходить в ее руки. Она смотрела на небо, и он задирал голову, она говорила о каких-то пустяках, и он слушал, не высмеивая, хотя для него звезды ничего, кроме ориентиров в полете, собой не представляли. Он больше думал о своем:
— Валя! Ты не боишься идти с незнакомым человеком в ночь?
— Не боюсь, — смело посмотрела она на него. И он видел, что она чувствует себя превосходно.
— Ты же меня не знаешь. Может, я какой Змей-Горыныч!
— Змей-Горыныч? — Она запрокинула голову. — Если бы я не знала, то чего бы я пошла? Я знаю о тебе все! Мне с тобой ничего-ничего не страшно. — И смотрела на него так, будто он должен был погладить ее по голове за правильный ответ.
Эта наивность обескураживала Пахарева. Смешно, но факт оставался фактом: беспечно легкомысленный лейтенант должен был ханжески прикидываться неколебимым блюстителем нравственности: