Под новым серпом
Шрифт:
Ирина Сергеевна обошла с Игорем весь сад и тихонько пошла домой.
«Куда это опять Ваничка запропастился? — подумала она с легкой досадой. — Теперь опять начнется охота да охота. Так его и не увидишь целыми неделями.
Странная и я, — продолжала она свои размышления. — Что же ему, пришитым, что ли, ко мне сидеть? И с детьми ведь он не может быть столько, как я. Ничего, что его нет. Он вернется. И чем дольше отсутствует, тем нежнее, когда возвращается, больше любит меня, а не меньше».
Она вздохнула и опять с тревогой посмотрела на Игоря. Мальчик сосредоточенно молчал, а она не знала, что ему сказать или о чем его спросить.
«Да, я знаю, почему взрослым трудно говорить с
26
С долгим скрипом потянулся по проезжей дороге за садом обоз. Лошади везли тяжелый груз, около каждых двух-трех возов шел сбоку молчаливый мужик, помахивал кнутовищем, на минуту какой-нибудь мужик подходил к другому, перекидывались несколькими словами и снова разъединялись говорить им было не о чем.
Обоз протянулся длинной серой змеей, и в странном молчании, нарушавшемся только томительным скрипом, потянулся к селу, а через село потянется в город, и там серая змея потеряется, звенья ее рассыплются.
Ирина Сергеевна, пройдя весь сад, стала выходить с Игорем через другую калитку возле входа в липовую аллею. Тут только она вспомнила, что хотела посмотреть, не расцвели ли настурции. Она вернулась на минутку и в уютном уголке увидала желто-красные цветы.
Настурции зацвели. Потому что лето отцвело.
27
— Няня, — говорил в этот вечер, засыпая, Игорь. — Отчего я хожу в сапожках, а странник был в лаптях, а мальчишки деревенские босиком бегают? Почему?
— Ах ты, родимый мой, — проговорила Ненила, совсем растроганная и знавшая уже во всех подробностях историю с лапотками. — Отчего да почему, только это одно слово ты и знаешь. Мало ли почему.
— Нет, почему? Скажи.
— Да, милый ты мой, ведь ты барчонок, папа и мама твои ведь не бедные, у них всего довольно, вот и купили тебе сапожки хорошие, и ходишь ты в сапожках. А странник бедный, ничего у него нет, хорошо еще, что лапти есть, а то бы и босой ходил по всем своим путям-дорогам, а дороги-то разные, камни на них бывают и осколки там всякие, и на колючку напороться можно. Так он лаптям-то своим больше рад, чем ты своим сапожкам. Идет, мягко в них, ноге уютно, и сердечушку его хорошо. Идет он и думу свою думает и Бога хвалит. А мальчишки деревенские босые бегают, так как же им, глупенький, по-другому бегать? Им босым-то вольней. Да и что на них не сгорит? Надень-ка на них сапожки, они их в одну неделю так протопчут, одни голенища останутся. На них и лапотки жаль надеть. Тоже и лапотки добро, нужно их сплесть. Ни за что пропадут. Все на них горит, такие они непоседы.
— Няня, а мама сказала, это всегда так было. Всегда у Бога одни бедные, а другие богатые? И в раю тоже так?
— Милый ты мой, родной мальчик, — проговорила Ненила умиленно, — всегда были бедные и богатые, и бедных много-много больше на свете. Все же, хоть и говорят так — бедный, не все они по-настоящему бедные. У кого горе, тот бедный, а у кого горя не бывает? Нужно всех жалеть, так нам Бог велел. Всех жалеть и обо всех помолиться. А это, что бедные и что богатые, пустые слова, — со вздохом продолжала она уже более для себя, чем для засыпавшего мальчика. — Бедным-то, конечно, куда труднее, чем богатым. Да ведь люди все разные. Как птицы в лесу, и как звери лесные, и как цветочки
Но мальчик уже крепко спал. Ему снился красивый сон. Он шел по большой дороге, залитой Солнцем, по дороге, где только что прошел обоз и растаял. Он шел, а на нем были новые белые лапотки, длинный кучерской кафтанчик, подпоясанный серебряным пояском, и шапочка с павлиньими перьями. Около него, держа его за руку, шел странник, наклонялся и что-то говорил ему, а глаза у него были ласковые и печальные. А шли они к большой белой церкви, и было еще издали видно, что там идет служба, двери церковные были раскрыты. И мальчик удивился во сне, увидав, что из церкви, где звучало пение и сверкали иконы с золотыми рамами и с золотою оправой, и горели зажженные свечи, вылетали черные и белые птицы — он не знал, какие они. Птицы вылетали и опять влетали в церковь, и мальчику почему-то было очень от этого тревожно и хотелось что-то сказать страннику, но он не знал что, и хотелось закричать, но он не мог. А странник все шел с ним ближе к церкви и наклонялся к нему. И ему было хорошо, оттого что странник наклонялся к нему. И ласково смотря, хотя печально, странник говорил ему что-то, но он не мог понять его слова. И мальчику было тревожно, оттого что он не мог понять слова странника, но ему было хорошо, потому что на нем была шапочка с павлиньими перьями и белые лапотки на ногах.
28
Сентябрь, золотой сентябрь, сколько раз ты был в мире, с тех пор как расцвели цветы и деревья, страсти и желания? Сколько раз ты будешь еще бросать в листья, которые были смарагдами, золото и кровь?
Ты являешь в прозрачном воздухе такие тонкие паутинки, что, не улетая на небо, они и не падают на землю. Их зовут нитями девы, их зовут пряжей Богородицы, они такие невещественно-легкие, что только из них можно спрясти радужные одежды для помыслов Той, в чье сердце вошло семь мечей.
Развилистая цепкая лоза давно расцвела в песчаной почве, душистые крупные ягоды превратились в красное и белое вино, вино алое и золотое. Горело топазом золотое вино в граненом хрустале. Выпить полный бокал золотого вина, солнечно-веселящего. И рука уронила хрусталь, он разбился с тонким звоном, с тем звуком, который был весел только для самого себя, как призрачный звон разбивающихся хрусталинок в остром свисте синей птички, синички, в малом вспеве птичьего голоса на ранней обедне Осени.
Разметалась Осень по лугам и лесам, по полям и дорогам, по притихшим рекам, по тихим, всегда тихим озерам, и такая же она властная, как Весна, еще властнее и пышнее в красках, горящих костром и заревом, говорящих сердцу о сожженном.
И красные яблоки останутся на зиму и от них будет благовонный дух в комнатах, которые сомкнут теснее свой воздух, чтобы не стыли мысли, когда за окнами метель. И единственная ягода Осени, горькая ягода рябины, свесила вдоль забора в саду свою ликующую бахрому, красные кисти.
Желтые ковры в тереме Осени, желтые и красные стены и потолки этого шаткого терема, синие прорезы в зыбком потолке, в синюю глубь воздушных верхов глядят эти прорезы, туда, где ходят вольные тучки, где кричат прощальным криком вольные птицы, которые, исчерпав сполна одно, летят к цельному и полному другому, в страде и торжестве высокого перелета кричат уманчивые птицы, дразнят и зовут, болью и грустью терзают тех, кем ткутся ткани прочной жизни, чьим сердцем, прикрепляющая, властвует тяга земная.