Под сенью Дария Ахеменида
Шрифт:
И вместе с письмами я чувствовал то, как я боялся смерти, как я ее не хотел. Переламывая страх, я думал, что нужно успеть застрелиться. А для этого нужно не представлять заранее этой сцены и сцены глумления над моим телом, не надо представлять оставляемой жизни, не надо думать об Элспет. И я чувствовал, как я боялся начала рассвета, — я боялся в это время заснуть.
Именно на рассвете я заснул. Разбудил меня голос начальника караула.
— Ваше высокоблагородие, нет мочи, до ретроградного места бы, до ветру! — прохныкал он.
Я только молча сматерился. “Вот
Не стало счастья быть свободным и писать письма. Пришла служба. Я злобно стал думать, как мы сдохнем не от пули, а от смрада своих испражнений в полном соответствии с поруганием мундира офицера его императорского величества, офицера Российской армии. “Революция знала, когда, где и как достать!” — стал думать я.
— Делай у себя в углу! — сказал я.
Начальник караула долго кряхтел, тужился и долго что-то там — уж и не знаю, как сказать, — вытворял. Однако после всего он едва не с плачем доложил, будто я был виноват:
— Не могу, ваше высокоблагородие! Не могу! Спеклось!
— Ковырни пальцем! — посоветовали старики.
— Ковырял, ваши благородия! — доложил он.
— Тоти ж поганы твои дела! Час-другой, и помрешь! — сказали старики.
— Отпустите меня! Не дайте загибнуть христианской душе! — взвыл начальник караула.
Вздернувшийся от его воя часовой громыхнул прикладом в ворота:
— А ну там, вашу мать! Сейчас через дверь стрелю!
Это было похоже на давешнее. Старикам стало смешно.
— А что, ваше высокоблагородие! Может, повторим? Теперь и мы с вами. А? — всхохотнули они да вдруг спохватились: — А что, может, правда, а? Хоть в бою жизнь продадим! А то ведь тоже спечется!
О том, что дело пустое, что не дадут нам в бою помереть, я ответить не успел. В нескольких местах двора по-гусиному загоготалось: ась? шо? гы? — оказывалось, что нас караулил едва не весь полк.
— Поймают и будут мучить, — сказал я.
— Ах ты, Васька! — вдруг взорвались старики на Василия Даниловича Гамалия. — Ведь к тебе, язви тебя в душу, от станицы нас отправили! Ведь тебе, голодранцу, нас отправили почет отвезти. А ты вона что! Ты, поди, давно уж и не воюешь! Ты, поди, с персиячкой какой займуешься! Ты, поди, уж и родну станицу забыл, поди, уж веру православну горьку на сладко магометанство променял! А мы тут со всякими пердунами сиди! Ах ты, язви тебя в душу!
— Отставить, господа! — рявкнул я.
— Как это отставить? — удивились и тотчас обиделись старики. — Да вы хоть и штаб-офицер, да мы-то зато старики! Мы-то зато выбранные в станичное собрание стариков!
— Молчать, старики! — прошипел я.
Я уловил — что-то новое случилось во дворе. Гусиное гоготание, эти все “ась?”, “шо?”, “гы!”, “стрелю!” вдруг сменились на что-то другое. Вдруг возник и стремительно стал нарастать некий иной оттенок этого гоготания, стремительно переросший в шум накатившей на берег и отползающей волны.
— Что, ваше высокоблагородие? — шепотом спросили старики.
Я не мог точно различить что. Но этот
— Что? Что? Кто? — понеслось оттуда к нам и вдруг все взорвалось паническим криком: — Тикай!
Все мимо нас прогремело и стихло. Сиротливо хлопнули где-то на улице два револьверных выстрела. Когда к нам в ворота постучали открывать, в городе революции уже не было.
— Здравствуйте, полковник! Здорово ли ночевали? Пожалуйте к нам на молебен! — раскинул руки навстречу раскрываемым воротам чрезвычайно малого роста казачий подполковник, то есть, по-казачьи, войсковой старшина со Святым Владимиром на черкеске.
Это был тот самый командир партизанского отряда Шкура, о котором говорил при постановке задачи Николай Николаевич Баратов, но о котором я в связи с моим некоторым заморожением напрочь забыл. Да и хорошо, что забыл. Господь уберег помнить о нем и тем уберег от мучений ожидания помощи, отнимающего всякую волю.
Надо ли говорить, что молебном была картина выстроенного обезоруженного полка, вкруг которого стояли партизаны Шкуры с драгунками наперевес. Перед полком стояли кучкой освобожденные из-под ареста командир полка и его офицеры. Знойное молчание всей картины как-то гармонично вписывалось в наливающееся зноем утро. Завидев нас, вернее, завидев своего командира, навстречу побежал высокий и плотный подъесаул.
— Ваше высокоблагородие! Двести семьдесят девятый пехотный полк выстроен по вашему приказанию! Докладывает подъесаул Ассиер! — сверху вниз прокричал подъесаул.
— Начинайте! — снизу вверх махнул перчаткой Шкура.
— Слушаюсь! — подъесаул на месте повернулся так, что из-под сапог брызнул гравий дорожного полотна.
— Ну, тоти ж дадуть плетюганов! — в удовольствии сказали старики.
— Войсковой старшина! — окликнул я войскового старшину Шкуру.
— Да, господин полковник! — отозвался он.
— Я не вижу рядом с полком комендантской команды. И я не вижу полкового знамени! — сказал я.
— Совершенно верно! Подъесаул! — крикнул войсковой старшина Шкура своему подъесаулу.
Тот так же круто развернулся.
— Гарнизонную команду и знамя сего сброда — сюда! — приказал войсковой старшина Шкура.
— Слушаюсь! — подъесаул снова повернулся на месте, и снова из-под каблуков его брызнул гравий.
— Господа! — едва не в слезах взмолился командир полка. — Господа, избавьте от позора. Не позорьте знамени! Ведь не эти смутьяны под ним сражались! Прошу вас, господа!
Войсковой старшина Шкура посмотрел на меня. Я понял, что хватил лишку.
— Вы правы, господин полковник! — сказал я. — Но скажите им, как вы их назвали, смутьянам, о том, что они опозорили полковое знамя. И по закону военного времени они должны быть преданы суду. У них один выход — очистить знамя от пятна позора своей самоотверженной службой.
— Да, да! Благодарю вас покорно! Я скажу! Мы проведем расследование! Благодарю вас, господа! Вы спасли полк от расформирования, а меня от суда и позора! — засуетился командир полка.