Под сенью эпохи и другие игры в первом лице
Шрифт:
– Смотрите, как у детей легко это получается, – сказал им папа. – Попробуй мы сейчас, и ничего у нас не получится. Давай, Капелька, покажи ещё.
И я раз десять безо всякого усилия поняла ноги выше головы.
Мама вышла на кухню, за ней папа, а гости продолжали со мной играть. Они меня кружили за руки и даже поднимали на воздух.
– Хочешь, я посажу тебя на шкаф? – спросил один.
– Хочу, – согласилась я.
– А не испугаешься?
– Нет, – легко ответила я. Идея не показалась мне страшной. Но на шкафу сидел игрушечный тигр.
Тигра купили мне,
Я не успела объяснить про тигра, как великие и могучие руки подхватили меня и посадили на шкаф.
Теперь тигр сидел на одном углу шкафа, а я на другом спиной к нему. Когда я попыталась повернуться к опасности лицом, оказалось, что от высоты у меня перехватило дыхание. Сейчас я не могла защититься от тигра, всё моё существо сосредоточилось на высоте. Высота превратилась в узкий высокий шкаф, чей низ терялся в перспективе, так же как терялся в перспективе дальний план комнаты, искажая знакомые формы окна, кровати, пианино, – потолок касался моего плеча, лишая меня пространства над головой, другого плеча достигали жаркие лучи лампочки. Изо всех объектов комнаты только голова дяди Дашкевича по-прежнему оставалась большой подле моих коленок. Я не смела пошевелиться, ни оглянуться, ни сказать слова: от любого движения высота стремилась от пола ввысь, где сидела я, и схватывала меня за горло. Я старалась вздохнуть, но вздох производил движение грудной клетки, и высота стремилась заглотить меня. Тогда я старалась выдохнуть, и высота кидалась сбросить меня со шкафа. Я задыхалась. Я ждала, чтобы вошли родители и спасли меня.
– Посмотри, ты можешь достать до потолка, протяни руку, – сказал дядя Дашкевич. Он совсем не чувствовал, что эта игра не для меня.
Я бы задохнулась, если бы это продлилось ещё минуту, но вошёл папа с заварочным чайником.
– Что ты делаешь? Она ещё очень маленькая, ей нельзя так высоко, – сказал он.
– Я за ней слежу, мы с ней играем, – ответил дядя Дашкевич.
– Всё равно, снимай её скорей, пока никто не вошёл. – сказал папа.
Я собрала всё своё мужество, чтобы не задохнуться в эти последние секунды, пока папа убеждал товарища.
Снова великие и могучие руки взяли меня и поставили на пол. Я сразу пришла в себя и задышала.
– Страшно было? – спросил папа.
– Да, – ответила я, но не умела объяснить пережитый ужас. Это было путешествие в другое измерение. Достаточно было того, что папа догадался и спас меня, оправдав мои ожидания.
– Хорошо, что Галя этого не видела, – сказал папа.
Мама всё ещё готовила на кухне.
– Посадить тебя ещё на шкаф? – предложил дядя.
– Нет, – ответила я, не зная, как мне защититься, чтобы эта идея больше не посещала голову дяди Дашкевича.
После
Во время их занятий я курсировала по отдалённым закоулкам нашей бескрайней квартиры, пока папа не звал меня петь.
Мне нравилось это развлечение. Папа играл, я становилась у пианино и пела про сурка, про любителя-рыболова, «Дуй, ветер, с севера» и отрывки арий из разных опер, которые папа считал доступными детским способностям, как например:
«Расскажи, Иванушка,
Расскажи, дурашливый,
Как звонарь Пахомушка
В церковь не спеша идёт,
Палкой опирается,
Тихо продвигается.»
Папа, как теперь понимаю, был русофил и прогрессист: я с рождения знала чуть ли не наизусть оперы «Сказание о граде Китеже», «Петя и волк» Прокофьева, романсы, и, надо полагать, всё наилучшее из русской музыкальной культуры. С рождения меня убаюкивали под фортепьянную музыку.
– Абсолютный слух, – переговаривались между собой друзья с папой. – Её учить надо.
– Пока я сам её учу. Она гаммы знает, ноты пишет.
И отпускал меня:
– Беги играй, Капелька.
Всё моё музыкальное образование идёт из тех ранних дней. Я знаю на слух практически всё музыкальное наследство человечества. Однако редко когда правильно называю источник.
4. Баба и деда
В спальне бабы с дедой над книжным шкафом висел большой, как картина, фотопортрет в сепии, на котором в полный рост стояла полная женщина в шубе с муфтой. Короткие светлые кудри из-под каракулевой шапки обрамляли круглое лицо. Я долго носила в себе вопрос, пока, наконец, не сумела его задать:
– Баба, это кто?
– Это Татунька, – приветливо ответила баба голосом, которым мне читала сказки Чуковского. – Мама деды, Елизавета Петровна Струйская.
Теперь я понимаю, что у бабы был замечательный драматический дар на чтение, который проявлялся и в общении со мной.
– Баба, я хочу есть, – говорила я.
– У меня есть чудесные сосиски с огурчиком и помидорчиком, и хлеб с маслом! – отвечала баба таким празднично-предвкушающим тоном, что невозможно было отказаться, даже если это блюдо оставалось единственным в её распоряжении во всё моё детство. Деда работал в Госплане и получал паёк,– сосиски, действительно были особенные: никогда больше я не ела таких мясных душистых сосисок.
Так же доходчиво баба передавала негодование, обиду, иной драматизм или трагизм положений. Однако, никогда бабина личность, так же, как и дедова, не искажалась страстями, которые наблюдала я вокруг себя ежедневно вне бабиных с дедой комнатах.
Гораздо позднее я слушала бабины рассказы об их с дедой молодых годах. Оба заканчивали пермскую школу. Баба принадлежала к лучшим ученицам, которых в те времена такие ученики, как деда, называли «подначкой»: увлекалась литературой, посещала театральную студию, хорошо рисовала.