Под солнцем Сатаны. Дневник сельского священника. Новая история Мушетты. (сборник)
Шрифт:
Я невольно улыбнулся.
— Вам сейчас нужно уехать подальше отсюда, порвать все связи. Обещаю получить для вас все, что положено. И перевести по адресу, который вы укажете.
— С помощью мадемуазель, разумеется? Я не думаю ничего дурного об этой девочке, я все ей прощаю. Это необузданная, но великодушная натура. Иногда мне кажется, что, объяснись я с ней откровенно...
Она сняла одну из перчаток и нервно комкала ее в руке. Конечно, она внушала мне жалость, но отчасти и отвращенье.
— Мадемуазель, — сказал я ей, — не говоря уж обо всем другом, хотя бы гордость должна была бы удержать вас от некоторых поступков, к тому же бесполезных. И самое поразительное, что
— Гордость? Покинуть эти края, где я жила счастливо, почти как ровня своих хозяев, и отправиться неведомо куда, нищенкой — это вы именуете гордостью? Уже вчера, на рынке, крестьяне, которые прежде кланялись мне чуть не до земли, делали вид, что не узнают меня.
— Не узнавайте и вы их. Будьте гордой!
— Гордость, снова гордость! Да и что такое гордость? Никогда не думала, что гордость — христианская добродетель... Мне странно даже слышать это слово из ваших уст.
— Простите, если вы хотите говорить со священником, он должен потребовать от вас покаяния в грехах, чтобы получить право их отпустить.
— Ничего такого я не хочу.
— Тогда позвольте мне говорить с вами на языке, который вам доступен.
— На мирском?
— Почему бы нет? Прекрасно, когда человек может стать выше собственной гордости. Но прежде нужно до нее возвыситься. Я не вправе свободно рассуждать о чести, как ее понимают миряне, это не предмет разговора для такого ничтожного священника, как я, но мне порой кажется, что честью недостаточно дорожат. Увы, каждый из нас способен рухнуть в грязь, измученному сердцу грязь кажется освежающей. И стыд — это, знаете ли, тоже сон, тяжелый сон, беспробудный хмель. И если последние остатки гордости могут поставить на ноги несчастного, почему бы пренебрегать ею?
— И эта несчастная — я?
— Да, — сказал я. — Я не позволил бы себе унижать вас, если бы не надеялся таким образом избавить от унижения еще более тяжкого, непоправимого, которое навсегда уронило бы вас в ваших собственных глазах. Откажитесь от мысли встретиться с мадемуазель Шанталь, вы понапрасну осрамите себя, она вас растопчет, раздавит...
Я умолк. Я видел, что она подстегивает свою злобу, свое возмущение. Мне хотелось бы выразить ей сочувствие, но все слова, приходившие мне на ум, я это чувствовал, могли только распалить ее жалость к себе и вызвать отвратительные слезы. Никогда еще я не понимал так хорошо свое бессилие перед лицом невзгод, которые не мог разделить, как бы ни старался.
— Да, — сказала она, — между Шанталь и мною вы выбрали твердо. Мне вас не перетянуть. Она меня сломила.
Ее слова напомнили мне одну фразу из моего последнего разговора с г-жой графиней. «Господь вас сломит!» — вскричал я тогда. Это воспоминанье причинило мне боль.
— В вас нечего ломать! — сказал я. И сразу пожалел об этих словах, но теперь больше не жалею, они вырвались у меня из сердца.
— Она и вас провела, — ответила гувернантка, сделав печальную мину. Она не повышала голоса, но говорила все торопливее, ужасно торопливо, не могу даже передать всего, слова рвались нескончаемым потоком с ее обметанных губ. — Она вас ненавидит. Она возненавидела вас с первого дня. Она дьявольски прозорлива. А уж хитра! От нее ничто не ускользает. Стоит ей нос высунуть на улицу, сбегаются все дети, она пичкает их сахаром, они ее обожают. Она им говорит о вас, они ей рассказывают невесть что о ваших уроках закона божьего, она передразнивает вашу походку, ваш голос. Она неотвязно думает о вас, это ясно. А уж если она неотвязно о ком-нибудь думает, она превращает этого человека в мальчика для битья, преследует его до самой смерти, она безжалостна. Вот еще позавчера...
Меня
— Замолчите! — сказал я.
— Нет, вы должны знать, что она такое.
— Я знаю! — воскликнул я. — Вам ее не понять.
Она обратила ко мне свое бедное униженное лицо. Ветер высушил слезы на ее смертельно бледных щеках, оставив поблескивающий след, который терялся в темных провалах под скулами.
— Я говорила с Фашоном, помощником садовника, который прислуживает за столом в отсутствие Франсуа. Шанталь все рассказала отцу, они корчились от смеха. Она нашла неподалеку от дома Дюмушелей книжечку с вашим именем на первой странице. Ей пришло в голову расспросить Серафиту, и, как водится, она сумела вытянуть из девочки все...
Я смотрел на нее с дурацким видом, не в силах вымолвить ни слова. Но и в эту минуту, когда она, вероятно, упивалась местью, ничто, даже злоба, не могло изменить выражение ее печальных глаз, в них была неизбывная покорность рабочей скотины, и только лицо чуть порозовело.
— Похоже, девочка наткнулась на вас, когда вы храпели на дороге в...
Я повернулся к ней спиной. Она побежала за мной, ухватилась за мой рукав, я не смог сдержать жеста отвращения, мне пришлось сделать над собой огромное усилие, чтобы взять ее руку и тихонько отвести в сторону.
— Уходите! — сказал я. — Я буду молиться за вас.
Мне наконец стало жаль ее.
— Все уладится, поверьте. Я повидаюсь с господином графом.
Она удалилась быстрым шагом, как-то косо склонив голову, точно раненое животное.
Господин каноник де ла Мотт-Бёврон только что уехал из Амбрикура. Я так и не видел его больше.
Сегодня заметил издалека Серафиту. Она пасла свою корову, сидя на обрыве. Я подошел к ней чуть ближе. Она убежала.
Без сомнения, моя всегдашняя робость с некоторого времени приобрела маниакальный характер. Не так-то легко справиться с безотчетным детским страхом, который заставляет меня резко оборачиваться, стоит мне почувствовать на себе чей-нибудь взгляд. Сердце начинает прыгать в моей груди, и дыханье возвращается только после того, как я услышу «добрый день» в ответ на свое приветствие. Пока этот отклик долетит до меня, я уже успеваю утратить всякую надежду на него.
А меж тем я больше не вызываю любопытства. Приговор мне вынесен, чего же еще от меня ждать? У них теперь есть правдоподобное, привычное, успокоительное объяснение моего поведенья, они могут отвернуться от меня и заняться вещами более насущными. Известно, что я «пью» — пью в одиночестве, тайком, — молодежь добавляет «как сапожник». Как будто все ясно. Остается, увы! мой ужасный вид — краше в гроб кладут, — от которого я, естественно, не могу избавиться и который никак не согласуется с невоздержанностью. Вот этого-то они мне и не простят.
Я очень боялся урока закона божьего, предстоявшего в четверг. Нет, я ждал, конечно, не того, что именуется на школьном жаргоне «буза» (крестьянские дети никогда не бузят), но всяких перешептываний, хихиканья. Однако ничего такого не было.
Серафита пришла с опозданием, задыхающаяся, раскрасневшаяся. Мне показалось, что она прихрамывает. К концу урока, когда я читал «Sub tuum» [12] , я увидел, что она крадется за спинами подружек, и не успел я произнести «Amen», как услышал торопливый стук деревянных подошв по плитам.
12
Под твой [покров прибегаю] (лат.).