Под теми же звездами
Шрифт:
– Tres sec, – отвечал Кедрович, – сухое, конечно. У нас в Петербурге никто не пьет сладкого: это mauvais ton [10] , Петр Степанович.
Они дружески подали друг другу руки, и Кедрович ушел.
Между тем, в редакции возбуждение долго не проходило. Передовик волновался, кричал, его поддерживал репортер Машкин, отчасти секретарь, и особенно долговязый студент. Но в пяти часам вечера волнение стало затихать; многие принялись за работу, перья заскрипели, а появившийся уже давно староста наборщиков настойчиво торопил сотрудников, указывая на то, что многие наборщики ждут материала и напрасно теряют время.
10
Дурной тон (фр.).
– Подождут, не пропадут, – ответил возбужденно на просьбу старосты передовик, одеваясь и выходя из редакции вместе с Машкиным. – Я только вечером принесу передовицу – у меня расходились нервы, оставьте меня.
На улице, когда оба сотрудника – передовик и Машкин –
– А, ведь, студент Давид Борисович очень красный, а?
– Еще какой, – хитро улыбаясь ответил Машкин, – по-моему, пора об этом сообщить полковнику.
– Ну, только это сообщу я, а не вы, – торопливо заметил передовик, – а то мне сегодня очень нужны деньги. Ох и устал же я! За это не грех из канцелярии и за месяц вперед получить, как вы думаете? А? Хе-хе!
Они беззвучно рассмеялись и торопливо завернули за угол, продолжая осторожно беседовать.
V
Коренев спешил домой. Сумерки надвигались на город, затянув дома и улицы серою дымкой; почернели на тусклом небе громоздящиеся, идущие без перерыва друг за другом мокрые крыши; мрачно выросли стены домов в грозный ряд странных чудовищ, открывших свои усталые мутные глаза; и с разных сторон уже смотрелись на улицу освещенные окна, бросая отблеск на лужах воды, на мокром граните мостовой и тротуаров. Дождь шел уныло, не спеша, как идет он обыкновенно глубокой осенью, завладев всецело погодою; и бегущие без числа, без конца неясные дождевые тучи распластались вверху над зияющими улицами и жались к земле, заградив доступ к небу. Ветер, сдавленный идущими со всех сторон домами, хрипло хватался за скрипевшие вывески, дрожал в чешуе уличных луж, перебегал от дома к дому и завывал, бесцельно поворачивая за угол в другую улицу. Это была дождливая тоскливая осень, в которую так тяжело дышится молодой жаждущей деятельности груди; но эта же осень мягко и грустно баюкала всех усталых и слабых, всех боящихся резкого света, яркого неба, знойного воздуха; мягко всхлипывали в мелких выбоинах мостовой дрожащие капли, холодной сталью отсвечивали мокрые крыши, отражая покров дождевых туч – и в грустном завывании ветра, в унылом плеске дождя, в бесформенных тучах – усталый взор и утомленное ухо находили свой тихий и унылый покой: не было здесь ни пугающего грохота летнего грома, ни ослепительной молнии, не было также и цепкого холода морозной зимы. Коренев любил такую погоду. Он поднимал до ушей воротник своего непромокаемого пальто запускал глубоко в карманы руки, затянув предварительно вглубь рукава, и шагал размеренно по тротуару, с удовольствием наступая галошами на встречавшиеся лужи. Это всё будило в молодом ученом чувство смелости перед природой, давало ему возможность бросить вызов дождю и стихиям: так как сверху дождь не мог пробраться под воротник, спугнув настроение, а снизу вода не имела возможности проникнуть в башмак, благодаря высоким новым галошам. Коренев шел вперед с довольным видом, но хорошо настроен он был не только благодаря любимой погоде; он возвращался домой в предвкушении приятного и интересного вечера: сегодня Нина Алексеевна обещала зайти к нему после вечерней лекции и занести взятую на-днях книгу. Правда, она придет вместе с подругой, но та может уйти раньше; для этой подруги Коренев даже пригласил своего друга Никитина, который обещал развлекать и занимать ее. Только бы он не обманул! А ведь Нина Алексеевна в первый раз приходит к нему. И не стесняется. На ее месте он, право, считал бы неловким прийти в гости к холостому человеку. И как это она, такая честная воспитанная девушка – сразу согласилась зайти к нему с подругой, когда он пригласил ее?.. Странная! Впрочем, это очень удобно для него: он дома чувствует себя гораздо смелее, и легче может сделать предложение, чем, например, у Зориных в доме. А как было бы хорошо жениться! Жена наливала бы вечером чай и звала бы его: «Колюшечка, пусик, иди чай пить!» А он сидел бы в кабинете, вычислял и улыбался бы: – ведь в столовой ждет жена, и самовар шипит: шш… Там так уютно, а на дворе такая холодная погода! Вот как эта: ветер, дождь. Он приходит, она моет стаканы. Наливает чай. А он ни двигаться, ни хлопотать не должен: всё она делает. Правда, это стоит денег: жену нужно одевать, все расходы идут уже не на одного, а на двоих; но разве с этим нельзя в конце концов примириться? И потом как ни как – жена является другом. Можно делиться с ней мыслями: он будет, например, ей читать каталог звезд, или рассказывать про вычисленные элементы новых комет, которыми займется после первой диссертации… Это будет так хорошо. Ах, хоть бы только она пришла сегодня!
Погруженный в свои поэтические мечты, Коренев незаметно пришел домой. Он, осторожно снял в передней пальто, галоши, стряхнул со шляпы воду и повесил пальто на вешалку. В передней он спросил горничную, не приходил ли кто-нибудь к нему за это время, и узнав, что никого не было, отправился к себе в комнату. Там на большом круглом столе лежало письмо, взглянув на которое, он узнал почерк матери.
Коренев не спеша зажег лампу, подсел к столу и вскрыл письмо. Там неверным детским почерком было написано:
«Дорогой Коля! Вот уже три месяца, как ты уехал от нас. Ну, как поживаешь, мой дорогой мальчик? Мы с папой здоровы, я сварила варенье из айвы, которое хочу послать тебе с Дарьей Ивановной. Напиши мне, не прислать ли тебе еще той наливки из терна, которая тебе так понравилась летом? Смотри, Коля, не забывай почаще менять белье: а то ты никогда сам не вспомнишь. Правда, у тебя работы много, и работа серьезная, профессорская – некогда думать о пустяках. Но теперь у вас в городе тиф и скарлатина – боюсь я, чтобы к тебе зараза не прилипла. Не забывай тоже менять и платки: они у тебя залеживаются в кармане, Бог знает, как долго, и портятся; белье вредно грязным держать, Коля, оно быстрее
Коренев несколько раз перечитал, улыбаясь, письмо и наконец положил его на стол. Каким хорошим чувством, какой заботливостью веет от этих строк! Ведь вот ему уже 29 лет, а мать продолжает обращаться с ним, как с ребенком. Хотя это хорошо, что она напоминает…
Коренев поспешно привстал, запустил руку в карман и вытащил оттуда платок. Тот, действительно, был уже совсем серым, обратившимся в плотный грязный комочек. Коренев торопливо направился с платком к комоду; там он выдвинул сначала один ящик, увидел, что внутри лежат башмаки, воротнички, манжеты и всякая мелочь, – задвинул его и вытащил второй; здесь, действительно, среди галстухов, под пустыми баночками от помады и щеткой для ботинок он нашел пачку чистых платков, из которых выбрал самый белый и надушил его одеколоном. Затем Коренев вытянул из рукава пиджака пожелтевшую манжету, подошел к лампе и внимательно стал рассматривать рукав рубашки: советы матери, очевидно, были вполне своевременны; Коренев взял с письменного стола карандаш, подошел к висевшему на стене отрывному календарю и записал внизу на нем:
«Memento mutare vestem inferiorem» [11] .
Затем он направился к кровати, лег на нее, поднял ноги на железную спинку и задумался. Письмо матери навеяло на него целый ряд воспоминаний о раннем детстве, к которым он часто любил возвращаться. Однако, помечтать Кореневу не удалось: в дверь неожиданно кто-то постучал.
– Войдите, – крикнул Коренев, спуская ноги с кровати.
В комнату заглянула бородатая голова, и затем нерешительно, угловатой походкой, внутрь вошел коллега Коренева, по университетской скамье – преподаватель Конский. Конский также готовился к профессуре, но усиленная преподавательская деятельность ради пропитания семьи задерживала подготовку его к магистерскому экзамену. Уже семь лет прошло, как Конский был оставлен при университете, – но до сих пор он не был в состоянии приступить к своему экзамену.
11
Не забыть переодеть нижнее белье (лат.).
– Здравствуйте, Иван Кузьмич, – произнес Коренев, сдерживая свое недовольство при виде неожиданного гостя. – Садитесь!
Иван Кузьмич осторожно снял с себя мокрую мохнатую шубу и положил ее в угол на стул. Потом он, не спеша, поставил в тот же угол палку и направился к столу.
– Не лучше ли было бы, Иван Кузьмич, повесить шубу в передней на вешалку? – спросил Конскаго Коренев, – а то ведь она вся мокрая, и вам…
Конский хитро улыбнулся и спокойно сел в кресло.
– Нет, дорогой, я к вам на минутку. А шубу из передней, чего доброго, стащат: я сегодня в газете читал, что у одного чиновника из передней каракулевую шапку украли, 35 рублей стоила.
– А вы разве читаете газеты? – удивился Коренев.
– Нет, не читаю. Где там. Я случайно в трамвае чужую газету нашел и прочел. Да-с. Ну, а я к вам, Николай Андреевич, с просьбой. Не проинтегрируете ли вы мне вот это дифференциальное уравнение? Я уже по механике заканчиваю заниматься и вот натолкнулся. Будьте добры, дорогой!
Говоря это, Конский съежился и стал усиленно рыться в карманах, отыскивая бумажку, на которой было записано уравнение. Сначала ему попалась в одном из карманов квитанция от заказного письма; затем в другом кармане он натолкнулся на трамвайный пересадочный билет, который не использовал для пересадки, но не хотел бросать; потом из разных карманов им были извлечены: письмо, которое несколько дней тому назад его просила отправить жена, пуговица от жилета, фальшивый пятиалтынный, английская булавка и повестка к заседанию общества естествоиспытателей, где Конский был действительным членом. Все эти бумажки и предметы он, благодаря своей близорукости, подносил к носу, разглядывал, точно обнюхивая, и снова рассовывал по разным карманам. Между тем, Коренев начал волноваться. Осталось меньше часа до прихода Нины Алексеевны, а Никитин не приходил, в то время, как этот незваный гость спокойно сидел в кресле и не спеша искал в своем костюме какое-то уравнение.
– Ах, я дуралей! – ударил вдруг Конский себя по лбу. – Я ведь надел другой пиджак. Хо-хо! Нарочно отдал горничной почистить и засунул туда записку, а надел, очевидно, другой. Ах ты, несчастье какое! Ну, зайду завтра, голубчик, ничего. Вы будете часа в четыре дома? А?
– Да, кажется, буду.
– Ну, вот, так я загляну. Буду очень вам благодарен за услугу. А то, знаете, прямо не умею приступить. Честное слово.
Оба помолчали. Коренев тревожно поглядел на часы; что же касается Конского, то он уютно расположился в кресле, и, как видно, вовсе не собирался уходить.