Под тёплым небом
Шрифт:
Но вот и крыльцо Устиньи, но вот навстречу и Пятаков.
На Пятакове солдатская фуражка, глаза из-под фуражки весёлые, усы — торчком. А за плечами корзина; вернее, не корзина, а целый подвесной кузов с плетёной крышкой.
— Во! — сказал Пятаков. — Могу усадить всех вместе с Минькой!
— А мы хоть сейчас… — улыбнулись ребятишки и давай барабанить к Устинье в дверь.
— Открываю, открываю… — ответила заспанным голосом Устинья, звякнула щеколдой, и через прохладные сени все ввалились в избу.
— Ну, — сказал бодрым голосом Пятаков, — давай своего
Ромка с Дунечкой заглянули под лавку первыми, но что-то под лавкой никого не увидели.
— На кухне, значит… — сказала Устинья.
— Значит, в прятки с нами решили сыграть, — снова улыбнулись ребятишки, и все пошли на кухню за ситцевую шторку.
А как шторку раздвинули, так и ахнули.
В кухонное неширокое окошко задувал ветерок. За кухонным окошком качались раскрытые рамы. На подоконнике сидела Кружечка, весело шевелила хвостом, глядела в зелёный гуменник, а по гуменнику, по траве, взмётывая маленькими крутыми радугами светлую росу, мчался, уходил, наддавал, летел косолапым галопом Минька.
Он мчался к изгороди, к овсяному за ней полю.
Он мчался к высоким за овсяною гладью соснам — уходил, не оглядываясь, прямо в родной, просторный, освеченный утренним солнышком лес.
— Минька, подожди! — замахала было панамкой Дунечка.
— Держи его! — закричали было мальчишки.
— Ой, держите его, держите! — закричала Устинья.
А Пятаков спустил с плеч корзину, сел на неё и давай ни с того ни с сего хохотать.
— Что смеёшься? Сам, наверное, всё и подстроил? — набросилась Устинья на старика, а он утёр весёлые глаза, ответил:
— Ничего я не подстраивал… А это нам Минька всё ж таки доказал, что он — медведь. Самый что ни на есть вольный, самый что ни на есть настоящий! Духом, пострел, почуял, что Шарап на цепи; мигом смикитил, что нам за ним не угнаться, — и раз, два! — и в окошко.
— Да кто ж ему этот путь показал?
— А по всему видно, Кружечка… Она с ним дружила намного лучше нас.
— Чем — лучше? — опешила, даже обиделась Устинья.
— А тем, что нам он был забавой, а для Кружечки — совершенно равным товарищем-другом. А друга возле себя силком не удерживают. А если другу нужна воля, то и помогают ему туда найти дорогу. Вот Кружечка и помогла… Рамы, как дверь, торкнула; Минька, поди, следом тоже торкнул, крючок — долой! — и вот он лес, вот она родимая воля!
— Опять сочиняешь? — не поверила Устинья.
— Должно быть, чуть-чуть и сочиняю… Но всё равно всё это похоже на правду.
— Похоже! — зашумели ребятишки. — Очень! Вон и Кружечка смотрит, будто говорит: «Так оно и было!»
— Ну, а раз говорит, то, возможно, и в цирк сама вместо Миньки поедет? — пошутил Пятаков.
— А это ещё как сказать! — мигом подхватила собачку на руки Устинья. — Это совсем уже другое, и решать тут мы с ходу не будем ничего…
— Пускай на это ответит тоже сама Кружечка! — закивали, засмеялись ребятишки.
Оля Маленькая
Олю
К примеру, заглянут к ней ровесницы-подружки, как сороки затрещат, весёлыми голосами загомонят:
— Отчего ты, Оля, всё сидишь дома? Побежала бы с нами на вечёрку в колхозный клуб. Там взрослые девушки танцы устраивают! Туда сегодня трактористы братья Колокольниковы свой магнитофон принесут! С нами братья танцевать, конечно, не станут, но мы хоть поглядим со сторонки.
А Оля подружек выслушает, вместе с ними посмеётся, но под конец скажет:
— Нет, я на вечёрку пойти не могу. Я, девочки, ещё очень стесняюсь. Я ещё маленькая.
Мать с отцом, бывало, тоже удивляются на Олю:
— Что ты у нас за скромница-запечница такая? В кого? Не желаешь веселиться с подружками, так собралась бы в гости к нашей тётушке Глаше в село Новые Журавли.
Но и матери с отцом Оля говорит:
— Нет, папа, нет, мама… Вот когда вы в Новые Журавли соберётесь сами, тогда туда пойду и я. А одной мне ходить по гостям как-то неловко. Вы же видите, я маленькая.
И сидит в избе. А вернее, не сидит, а что-нибудь делает по хозяйству. То горницу прибирает, то цыплят да поросёнка кормит, а чаще присаживается на лавку у окна и, как прилежная старушка, вяжет шерстяной носок или варежку.
Вяжет, сама думает: «Вот и ладно, что мне из дома ходить не надо никуда. Мама-то с папой с утра до вечера на колхозной работе и крепко устают. А я, глядишь, к ихнему приходу поставлю самовар, вымою для прохлады полы, в полном порядке у меня и поросёнок Хрюнька с цыплятами. Папе с мамой от такого порядка, глядишь, полегче…»
И эти размышления её были, конечно, очень справедливы. Да только Оля и впрямь была слишком уж застенчива. И если говорить правду, то больше потому одна как перст в избе и обреталась. Сидит, спицей на спицу петельки нанизывает, и если кто мимо раскрытого окна по деревне и пройдёт, то никуда уж больше Олю не зовёт. Ну как тут звать, когда всё равно не дозовёшься?
Да и редко кто в летнее время, особенно в сенокосную пору, прохаживался по деревне. Вся деревня в такие дни от зари до зари на лугах. Даже Олины ровесницы бегают сгребать там лёгкими граблями сухое сено, и только Оля так у окна всё и считает петельки.
И вот она однажды посиживает этак, а солнце на деревенской улице пышет зноем. Куры с цыплятами забрались от жары под поленницу в тень, поросёнок Хрюнька прорыл пятачком дырку под доски, под крыльцо, и тоже там скрылся, запаренно поухивает:
— Хрюхи-ух! Хрюхи-ух!
Под это полусонное хрюканье, под куриное за подоконником, за поленницей тоскование Оля сама начинает дремать. У неё и мысли теперь дремотные, тягучие: «Во-от и лето вовсю распалилось, а потом о-осень… А потом в школу пойду, а потом в своём уголке на задней парте зиму отсижу, а тут опять ле-е-ето… А тут опять стану всё дома да дома, и это очень хорошо-о-о…»