Под тёплым небом
Шрифт:
— Хвастё-она… — засмеялась бабушка. — Давай-ка бери ведро, чистой воды принесём. Чистая вода кончилась.
Бабушка подняла кастрюлю с картошкой, понесла сливать, а Любаша подхватила пустое ведро и, бренча на всю лужайку, припустила к колодцу, не дожидаясь бабушки.
Обросший лопухами сруб был невысокий, с откидной западнёй. На столбах над ним навис толстый деревянный ворот с цепью, с железной рукояткой. Любаша встала на цыпочки, заглянула в колодец. Там было холодно, пахло грибами и плесенью, а в далёкой воде шевельнулся кто-то тёмный с
Любаша отпрянула, но тут же и поняла, что это она сама там в колодце отразилась, а кривые рожки — её собственные косички.
— Ау! — крикнула громко Любаша в колодец, и оттуда ответило эхо густым-прегустым, словно у Ивана Романыча, басом:
«Бу-у…»
— Эге-гей! — снова крикнула Любаша, и снизу отозвалось ещё басовитее:
«Эбе-бей-бей-бей!»
— Ты что делаешь! Упадёшь! — зашумела издали бабушка, и Любаша заторопилась, потянула к себе цепь, стала втискивать дужку ведра под стальную пластину защёлки.
Пластина больно прихватила палец, и Любаша вскрикнула:
— Ой!
Она отдёрнула руку, а ведро, не успев зацепиться, полетело вниз.
Цепь тоже полетела со звоном вниз. И толстый ворот закрутился, рукоять ворота завертелась, и вот внизу, в колодце ухнула вода, и… всё стихло.
Бабушка — откуда только прыть взялась — подскочила к вороту, крутнула рукоять обратно.
Скрипучий ворот повернулся легко, цепь стала наматываться легко, потому что там, внизу, на цепи никакой тяжести теперь не было.
— Господи! — так и села бабушка на край колодца. — Господи! Любка! Ты же ведро утопила…
— Как? — сказала Любаша, и по спине у неё побежали, побежали холодные мурашки.
— Как так? — повторила она, косички её поднялись торчком, а у бабушки побелели губы.
— Чем теперь воду-то доставать, а?
— Может, другим ведром? — прошептала Любаша. — Я сбегаю…
— Так нет второго… Нет! Одно было. Единственное.
И бабушка сорвалась с места, обежала вокруг колодца, заглянула в него, взялась за сердце и опять села.
— Что буде-ет! Что будет! Вот тебе и допелись, дохвастались… Скоро мужики придут, а вода где? А еда где?
— Кастру-улей достанем… — растерянно прогудела Любаша совсем таким же голосом, как тот голос, что недавно гудел в колодце: — Там на кухне кастру-уля есть.
— «Кастру-уля»! — сердито передразнила бабушка. — Наказанье ты моё, вот кто! Неси, попробуем.
К колодцу бабушка Любашу больше не допустила. Охая и всё повторяя: «Господи, господи…», она сама продела сквозь обе кастрюльные ручки цепь, опустила кастрюлю в колодец. Наверх кастрюля вернулась с водой, но не полная. Неудобные ручки скользили по цепи, кастрюля съезжала набок, и воды в ней оказалось на донце.
— Вот так! — сказала бабушка. — Теперь будем таскать в час по чайной ложке. А время-то всё идёт, а мужики вот-вот явятся… Бери, нескладёна, неси, выливай в картошку. У меня ноженьки отнялись…
И Любаша всхлипнула, обняла мокрую, всю в печной копоти кастрюлю, понесла вверх по тропинке на кухню.
Сходить туда и
— Уже всё… В картошку хватит. Это в последний раз.
— В последний! — сердито переговорила бабушка. — Ещё намаемся, наревёмся до последнего-то… Мужики умыться спросят, да ещё обед и ужин надо варить.
Она забрала кастрюлю сама, пошла на кухню через лужайку. Любаша поплелась рядом. Бабушка с громким стуком, всё ещё сердясь, поставила кастрюлю на стол.
— Что теперь Ивану-то Романычу скажем? Он ведь не похвалит, нет.
А Любаша и сама знала, что не похвалит. За что ему теперь Любашу хвалить? Не за что.
Она села на скамейку, вздохнула, но бабушка сказала:
— Вздыхать нечего, за дело берись. Аханьем да воздыханием беды не исправить.
И Любаша принялась за дело, да только теперь у неё всё валилось из рук. Стала доставать из корзины соль — чуть не опрокинула банку. Стала вынимать спички из коробка — спички рассыпала.
— Сама управлюсь. Ладно… — махнула рукой на Любашу бабушка и сама растопила печку, сама поставила картошку на огонь, сама принялась резать на сковородку розовое, крепкое сало. А Любаша прислушивалась к гулу комбайнов, думала об одном: придёт Иван Романыч, про всё узнает и сразу скажет: «Ну, ясно, никакая ты не Любовь Николаевна, а как была чижом, так чижиком и осталась. У тебя только и уменья, что государственные вёдра в колодце топить!» Он прямо так и скажет — «государственные!» — как сказал про буханки Петеньке. И наверняка так же вот потом нахмурится и замолчит, и куда ей, Любаше, тогда деваться? Хоть пешком уходи обратно в посёлок… Но в посёлке, наверное, всем известно, что Любаша уехала с бабушкой кормить комбайнеров. И, конечно, кто-нибудь спросит: «Ну как? Накормила? Съездила?», и это будет совсем уж стыдобушка.
Она поглядела в ту сторону, куда убегала дорога. Там, за жарким полем, стоял хмурый лес. За лесом подымались холмы, на одном, на самом далёком, чуть виднелись крошечные домики посёлка, и от этого Любаше стало ещё тоскливей.
А шум комбайнов нарастал. Они подходили к самой околице. Хорошо было слышно, как гремят перегретые на солнце моторы, и вдруг они смолкли, настала тишина, и бабушка сказала:
— Всё! Сейчас придут комбайнеры.
Сердце у Любаши оборвалось, Любаша кинулась бежать.
— Куда ты? — закричала бабушка, да Любаша даже не оглянулась.
Она мчалась изо всех сил. Длинный фартук распустился, мешал ей, она приступила его, чуть не упала, но лишь взмахнула руками и помчалась дальше.
Она бежала всё шибче к комбайнам, перелезла старую изгородь, а навстречу ей уже шагал Иван Романыч, за ним — комбайнеры, и даже Петенька-шофёр был тут.
Все пятеро улыбались Любаше ещё издали, но она подхватила фартук, зажмурилась, остановилась и, почти задыхаясь, крикнула: