Подари себе день каникул. Рассказы
Шрифт:
С того самого раза до сегодняшнего дня он и не вспоминал о ее словах. Их жестокость, казалось ему, порождена желанием причинить ему боль за равнодушие к ней в последние годы их совместной жизни. И потом, таков ее образ мыслей — во взаимоотношения разводящихся супругов она привносила здоровый дух конкуренции: посмотрим, как бы говорило ее деловитое молчание всякий раз, как они встречались, посмотрим, кто кого, кто достигнет более высокого уровня жизни; вот тогда-то и можно будет судить, кто из нас двоих был прав в жестоких, унизительных ссорах, постоянно вспыхивавших перед разводом.
И лишь сегодня, измотанный жарой, раздраженный рассказами Антона о поведении Вероники на вечеринке, он вспомнил слова жены и подумал, что, может быть, она права, и не только в отношении
Две остановки он шел пешком; солнца не было видно, и все же свет слепил, под раскаленным добела сероватым колпаком неба воздух жег, а он почти бежал, не в силах справиться с переполнявшим его гневом. И вот пришло решение: надо позвонить Веронике сразу же, как он вернется домой, и выяснить, что происходит. Ему всегда претили интимные разговоры по телефону — в любой момент кто-то может подключиться и услышать. Но под безмятежной личиной спокойствия в нем скрывался холерик — откладывать важный разговор он был не в силах. Через несколько дней, а может, уже и завтра все забудется, исчезнет и мучительное любопытство: как она оправдает свое поведение на вечеринке, если спросить внезапно? Смутится — почувствует свою вину — или промолчит? Будет молчать, а на круглом детском лице появится грустное выражение, и начнутся шумные вздохи — они напоминают ему всегда глубокое дыхание в гимнастике, она будет встряхивать пушистыми волосами, рассеянно грызть ноготь указательного пальца — и ни слова. Мол, она страдает из-за чего-то серьезного, а не из-за перечисленных им пустяков; мол, тут все имеет другой смысл, иное объяснение, но всего печальнее, что ей не с кем поделиться, потому что он — вот видите, с каким жаром и как несправедливо попрекает ее!
Однако тишина, прохлада дома и тоска, которая порой его охватывала при воспоминании — нет, не о семейной жизни, но о себе самом, каким он был и каким уже никогда не будет, — тоска по годам, когда еще бывали каникулы, внезапно охватила его, и, поднимаясь к себе по лестнице, он решил отложить телефонный разговор. Принять душ, прилечь; что касается еды, то он поел на работе и был полон решимости в рот ничего не брать до следующего утра: необходимо сбросить несколько килограммов до поездки на море, чтобы не надо было втягивать живот, когда выходишь на пляж. Да и час был не подходящий для звонков.
IV
Но пока, скрючившись перед шкафом, он нетерпеливо левой рукой перерывал ящик, куда обычно засовывал старые домашние джинсы, а правой рукой продолжал мягкими движениями вытирать полотенцем спину, ему становилось все яснее, что ощущение покоя, пришедшее под холодным душем, постепенно исчезает, растворяется в тишине комнаты. Как у неизлечимого больного сжимается сердце от симптомов (болей, тошноты, головокружения), которых он больше всего боится (потому что под ними скрывается его болезнь, и, значит, она возвратится потом снова), так он с испугом отмечал про себя, что спокойствие, разлившееся по всему телу, медленно вытекает из него, точно кровь из раны, в безмолвии квартиры. Кажется, нет ничего проще, чем справиться с тошнотой, остановить кровь из царапины, и когда тебе это не удается, тебя охватывает ужас: что-то неладно в твоем организме, какая-то аномалия, и ты ощущаешь беспокойство, не находишь себе места в своей (снятой за бесценок — всего шесть сотен в месяц) квартире, даже когда везде порядок и чистота, а в углу на книжной полке стоит ваза из прессованного хрусталя с еще свежими цветами.
И все же, отказавшись от бесплодных поисков и надев на себя что-то другое, подстрекаемый тишиной, он медленно подошел к телефону; хотя, как обычно, когда он собирался звонить Веронике, его охватил страх — из-за ранней женитьбы не привык звонить девушкам. Уже представляя себе первый этаж их уродливого, построенного тридцать-сорок лет назад в рассрочку, но прочного дома, фасад которого сейчас увит красными розами, он примерно мог восстановить поведение каждого члена семьи и задаться вопросом: не выбрал ли он для своего звонка самый неподходящий момент? Должно быть, именно в эту минуту ее брат (он
— Телефон! Да подойдите же кто-нибудь! — произносит она писклявым дрожащим голосом, опасливо глядя на трубку; не потому что боится телефона (как дразнят ее внуки), а потому что знает: вне стен этого дома некому ее звать.
И это только два варианта, к тому же не самые неприятные, а его воображение в подобных случаях неистощимо.
Продолжая держать на плечах полотенце, он устроился около диван-кровати — единственного предмета, сохранившегося от его семейной жизни, единственного материального знака, напоминающего о ней, — взял на колени телефон и набрал номер Вероники, его он знал на память. Многолетняя зависть к жизни холостяков оказалась беспочвенной — теперь, когда он остался один, приходилось признать: к сожалению, он приверженец моногамии, неизлечимый приверженец, из тех образчиков рода человеческого (малочисленных? многочисленных?), для кого заповеди (социальные, сексуальные — любые) запечатлелись раз и навсегда. Из всех женщин, которых он желал, которым подавал надежды, с которыми был близок за последнее время, его память избрала и безошибочно сохранила один-единственный образ.
Ну и вот, как всегда, с ним случилось именно то, чего он боялся: не ее знакомый голос — знакомый до ликующей боли во всем теле — прозвучал в трубке, а пронзительный дискант ее братца.
— Она в библиотеке, — протараторил парнишка с интонацией, в которой ему всегда чудилась наглость.
«Она в библиотеке»…
Словно с трудом сдержавшись, чтобы не прыснуть, потому что ни капли не верил, будто сестра в библиотеке, просто так его просили отвечать, вот он и отвечает, ему не жалко, пускай верят. Или, может, все проще: мальчик не сомневается, что она там, но за день ей звонило столько людей и он столько раз это ответил, что под конец ему стало тошно.
Этим ли объяснялся тон братца или чем-нибудь другим — откуда ему знать? Он положил трубку — разочарованно, нет, более того, затаив мелочную злость, поднимавшуюся всякий раз, когда его унижали. Надо что-то сделать, подавить эту злость: взять записную книжку, перелистать ее и позвонить наугад любой другой женщине. Из трех-четырех-пяти одну-то он сегодня застанет дома! Трусливое решение, он всегда откладывал его до поры, когда ему на самом деле будет невтерпеж; да и не было оно выходом из положения, потому что замены не существовало.
Как такое могло случиться, как он докатился до этого в своих отношениях с ней, он и сам не понимал — да и не все ли равно? В любом случае с завтрашнего дня пускай она сама добивается встреч, а он еще подумает, заставит ее подождать и только потом со скучающим видом согласится; но сегодня ему надо непременно, обязательно с ней поговорить. Сколько он себя помнил, ему всегда была необходима ясность — такова его натура, ему кажется, что все можно объяснить логически и, если поднапрячься, можно найти смысл, чаще всего самый простой.
Он сделал несколько шагов по комнате и устало опустился в кресло. Надо сесть за работу, еще три-четыре часа до сна, а то и больше, именно их-то ему обычно и не хватает. Разве он годами не жаловался, что ему некогда работать, что он буквально физически чувствует, как устаревает материал, потому что ему некогда работать? И вот они, эти вожделенные часы, он уже не чувствует себя усталым, а тишина прямо-таки гнетущая — слышно даже, как единственная муха время от времени ударяется о балконное стекло. У него в распоряжении все, о чем он мечтал, не надо даже раскладывать бумаги и производить подсчеты или листать записную книжку, чтобы сделать деловые звонки. Разве не об этом мечтал он так долго, не этой свободы ждал? Не потому ли годами с завистью смотрел на Антона Ромашкану?