Подкарпатская Русь (сборник)
Шрифт:
И каждый день, после телевизора, вечером, старик выходил во двор, садился в полотняное кресло.
Полулежал с закрытыми глазами. Ждал.
– Сыграй! Ну сыграй отходную. Иначе я не засну, – шептал в темноту, будто Гэс стоял рядом и мог его слышать.
Не случалось ещё вечера, чтоб старик не слышал трембиту.
Старик слушал трембиту…
Видел Белки, видел себя молодым, видел малых своих парубков, видел Анну, файну (красивую), гордую собой, своими детьми; слышал, как спрашивала она Иванка, начинавшего
«Ну что, что такое хочет рассказать куря квочке? Что?»
– Что? – вслед за молодой Анной повторил старик, настороже открыл глаза.
В один миг с прозвучавшим в ночь вопросом замолчала трембита, словно убоялась, что старик не расслышит далёкого ответа.
Тягуче прошла минута, вторая…
Старик оторопело вслушивался в себя, вслушивался в ночь, но и дитя, и трембита гнетуще молчали.
Почему? Почему они молчат?
Поёжился старик от этого недоброго тёмного молчания, несмело свободней лёг в качалке на спину, отрешённо уставился на небо.
Частое сеево звезд дрожаще прорастало, катилось белыми огнями с чёрной вышины. Ночь холодила щёки, удивление раздвигало, округляло глаза.
«Постой, деду, а когда ты в последний раз видел звёзды?»
Вопрос прозвучал в нём нежданно. В самом деле, когда?
Старик стал припоминать, когда ж это событие было у него в жизни, и чем долее он думал, всё дальше, туда, в молодость, бежал клубочек. Было всё то, когда ещё гулял с Анной, когда целовал свою Анну при месяце, что золотым парусом летел по голубому льду.
«Как давно… как давно… Здесь уже сколько… А так и разу не видал тутошних звёзд… И как вас, белянки, считать? Свои? Чужие?»
Он даже привстал на локтях, пригнетённо, утраченно всматриваясь в небо, уже завёрнутое тучами, и ни божьей зги не видел; тьма была настолько крутая, тяжёлая, что почти чувствовал невозможный её груз на плечах своих, сухих, слабых.
«Прожить жизнь и не видеть звёзд… Разве такое может быть?»
Утром к Голованям нагрянула Мария.
– Сёгодни ты у меня, як лялечка! – воскликнула баба Любица, целуя дочку. – Хороша-а!
– Не скажите, мамко, – добродушно-лениво засомневался Петро. – Перебор полный! Какой, – повернулся он к Марии, – ну какой чёртушка тебя только и разряжал?! – Подумал: «Расфуфырилась, циркашка!»
Однако Петро безотрывно смотрел на Марию и не мог отлепить от неё глаз, до такой притягательности была она и впрямь хороша в этой цвета снега при солнце шляпе, в этой плотной коричневой рубашке с крупными карманами на груди, в этих кипенно-белых брюках в обтяжку, заправленных в вишнево-красные и на аршинных каблуках сапожки с рисунками по бокам.
На голоса вошёл старик, веселый, радостный.
Одной рукой поправлял на себе нежно-молочную
– Петрик, хлопчик, – с игривой смиренностью склонил старик голову набок, – сегодня у чертей отгул. И у чертей, и у людей – у всех, кто оказался сегодня в нашем коровьем городе. Сегодня у нас праздник. Стампид! Все перед стампидом равны!
Набавилось старику радости, когда узнал, что ни Петро, ни Иван слыхом не слыхивали о стампиде.
Не слыхали, так услышите!
Старик всегда искал случай рассказать сынам что-нибудь ещё про свою сторону, про местные обычаи, принятые им такими, какими поднесли ему давние годы, ничего в тех обычаях не отвергая и не меняя, – принял, как принимают восход солнца.
Взошло, значит, так и надо. Твоих согласий на то не спросило и не спросит. Принялся Головань в новой жизни, как принимается ива, в какую землю нужда её ни ткни.
– Стампид в Калгари то же самое, что в Мадриде коррида.
– Ничего себе праздничек, – посуровел лицом Иван. – Пырять скотине в бока копья!
– И вовсе нет! И вовсе нет, Иванко! Ковбой любит животных не только на ферме, любит и на ипподроме. Да что говорить? Это надо видеть!
– Вот именно! – царственно пристукнула ладошкой по столу Мария.
– Сегодня каждый из нас – и мал и стар! – ковбой и должен быть одет как ковбой, – широким жестом старик указал на Марию, такую приманчивую, такую пригожую. – Порядки у нас добрые, уступчивые. Приходи в чём душа приведёт. Но явись ты без шляпы – на ипподром могут и не пустить. Поэтому берите, – в поклоне подал сыновьям по шляпе, – да с Богом к машине.
В ипподромную сумятицу с её ревом, свистом, вскакиваньем с трибун братья ввалились, как мышата в кипящий котёл.
Ввалились и – рты нараспашку, глаза на лоб.
С каких давен топчут землю, а не видывали такого содомища.
(Жаловались в Белках на собрания. Мол, до чего уж шумны те собрания. Так разве то шум? Разве то базар?)
Отстали братья от отца с Марией, потерялись. Луп сюда, луп туда – нету отца с Марией. Совсем пропали с виду.
Стоят, шагу пустить вперёд не могут.
Оглохли, оцепенели…
– Э-эй, стекольщики! – захрипели на них из ближних рядов. – Ну-к в сторонку сдай!
Не сговариваясь, качнулись братья назад, к выходу, – к лешему этот адов котёл! – но и служивый у выхода насыпался, наорал себе: пришли, так притыкайся где по-тихому и ша! Не путайся перед глазами!
В давке отлепились от выхода.
Иван и говорит:
– Петронций, у тебя глаз помоложе, верней… А ну кинь со своей вышки, где там наши? Да давай-но к ним правиться.
На добрый аршин подымавшийся над толкотнёй Петро в два огляда отыскал своих.