Подробности мелких чувств (авторский сборник)
Шрифт:
На этом ее смятении, страхе выглядеть не такой, какая она есть, Соломон засмеялся, чем совсем ее ушиб. Значит, так и есть! Значит, так он ее и понял! Вернее, не понял совсем!
Не будь она окончательно растерянной, она, может быть, и встала, и сказала, что думает о его смехе над умершим человеком. Может быть, она сказала бы ему, что всю жизнь, всю прошедшую жизнь, она бежала от насмешников и острословов, так как не видела в них смысла. Когда постоянно живет внутри боль и страх, смех, что ни говори, выглядит неприлично. Она даже на смешных комедиях стеснялась смеяться. Она думала, а вдруг рядом у кого-то горе, а я захохочу?
Правда,
Собственное смятение было больше существующих обстоятельств. Она даже прикрыла глаза, чтобы не видеть явления Соломона. Что-то надо было делать с невыразимой мукой мысли. «Но если я умерла, то тогда это не имеет значения? Значит, мысли кончились… так ведь? Но они не кончились и болят, как болели всегда». Она думает, зачем пришел этот, во вьетнамках? Ну да, это его гора. Сколько лет она его гора? Что говорили на экскурсии? Две тысячи — или больше? Мария пыталась это представить — время, что внизу, что до нее. В Иерусалиме их водили в глубины смотреть на камни. Тут, на теплой земле неказистого холма, она вдруг поняла: она не верит тем кладкам камней. Не по ним считается время. По ним было бы очень просто. Но тогда по чему?
— Никто не приходит, — снова услышала она тенористый баритон Соломона. Прибегал тут мальчишка. Пописал и убежал.
— Ну и что? — отвечает она ему, как в трамвае. — Ребенок имеет право пописать там, где ему приспичит.
— Sinite parvulos*, - брезгливо бормочет Соломон.
Вот этим ее не удивишь. Единственное, что она знает, кроме русского, это латынь. В медучилище латыни коснулись боком, она же учебник для университетов заучила до дыр. Она учила торжественные слова, не годящиеся ни к одному случаю ее жизни. Потом забыла их все. А теперь вот вспомнила и поняла, и уловила чванливое презрение к выражению: детям, мол, стали позволять то, что не позволено взрослым.
— Так относиться к детям! — воскликнула Мария. У нее есть сосед, доктор наук, между прочим. Он не входит в лифт, если там ребенок. Мария отворачивается, когда при встрече он поднимает руку к цигейковому пирожку, демонстрируя желание как бы приподнять его перед дамой. «Пошел ты!» — говорит она ему мысленно. За детей! Она не знает, как это по-латыни. Сейчас Марии кажется, что они похожи — Соломон и доктор каких-то там наук.
— Ты откуда? — спрашивает Соломон. Вежливый голос, уже без капризного бормотания. Это хамство с ее стороны — прийти в гости и думать о хозяине плохо. Это, можно сказать, свинство.
Мария выдыхает из себя желчь. Сейчас она скажет: «Я Мария из России». Но тут же думает: «Вообще-то я из Киева». Надо ли уточнять? Или сказать: «Я русская».
— Я православная Мария, — говорит она неожиданно для самой себя. Но тут же смущается, потому что и этот факт ее жизни смутен: она не помнит собственного крещения. Тетка, мать Астры и Лилии, в те, еще военные годы сказала, что ее дочки — не крещеные, а вот ее якобы тайком крестили. Но якобы. И все-таки добавляет: — Из России.
— Большая холодная страна, — сказал Соломон. — Такая еще молодая и такая уже измученная.
— Войны, — отвечает Мария.
— Не по уму ноша, — говорит Соломон, а Мария вдруг ошеломляется мыслью, что войны не могут быть оправданием, ибо зло не оправдывает зло. И сейчас ей стыдно, что сказала «войны» — значит, приняла их существование как уважительную причину несчастий своей родины. Ведь, Господи, сами же начинали, и сколько раз. Сейчас она поправится и все пояснит. Но тут Мария вспоминает, что мертвая, а значит, весь разговор бессмыслен, ибо он вне. Вне сущего.
Ее охватывает живой, какой-то очень конкретный страх: она доставит кучу неудобств Жорику и его семье. Ее ведь не только с этого чертового холма придется нести на руках, ее и отправлять в Москву придется, а это какие деньги и хлопоты!
Вот это беда так беда. Напросилась, приехала, и на тебе… А она последнее время думала: хорошо бы умереть — как исчезнуть. Не в том смысле, что пропасть без вести — это еще хуже. Но чтоб не отяготить. Выйти из дому и умереть на ходу. На ходу… Вот оно главное слово. Самой, силой своей перенести душу туда, где ей надлежит остаться, а потом в облегчении и вытянуть ноги. С ногами у нее все в порядке — они вытянуто лежат. Но все остальное ведь не то! Не там они лежат!
— Я неправильно умерла, — торопливо говорит Мария, — будут большие хлопоты. Второй у Жорика получается случай… Это ж какие надо иметь деньги и блат, чтоб меня отправлять.
И уже кричит криком.
— Перенеси меня как-нибудь на родину, — просит она, — на любое ее место, хоть в чистое поле. Хочу в свою землю. Она меня примет и глупую.
— Сама уйдешь, — сказал он и протянул ей руку, сухую и сильную. Всталось легко. Даже коленки не скрипнули. Она стояла на дороге. Она ощущала свое тело. Мягкое и теплое. И хотя она уже стояла и — наверное — могла идти, она не понимала слов «уйдешь сама». Какой-никакой, она медик, она много смотрела в микроскоп и знает, как все устроено изнутри. Сейчас перед ней в не очень свежей, скажем, рубахе Соломон. Он носит эти придурошные вьетнамки и из-за них выглядит слегка глуповато. Но это он! Истинно. Разве так может быть? Если она жива и та, которая знает мир в микроскоп, значит, нет и не было женщин, что иззмеились радугой. Нет Соломона, который сказал: «Уйдешь сама» — и подал ей руку.
— Объясни! — просит она его. — Объясни мне это. Я мертвая. У меня есть время слушать.
— Все объяснено, — грустно ответил он. — Все! — и пошевелил пальцами ног, а потом зацепил ими перемычку.
— Гадостная обувь, эти вьетнамки, — сказала Мария. — Я свои выбросила. Насмешка над ногой… Вообще-то, — добавила она, — я, конечно, пришла сюда сдуру, придумала поблагодарить за водопровод.
Видимо, некоторая общность ощущений — пальцы ног в общении с перемычкой успокоила Марию. Ей вдруг не захотелось больше виноватиться, дышалось легко и спокойно, а недавнее прошение помочь в хлопотах о ее смерти выглядело нелепым и смешным.