Подруги
Шрифт:
Вспоминали почему-то обеими нами любимого Чехова… Заговорили о чайках, которые у Горького «стонут пере бурей.». Алина сказала, что у англичан поймать чайку – значит накликать беду, и что английские моряки соблюдают правило, никогда не убивать чаек, ибо это приведёт к несчастью в плаванье, это души – усопших людей. Чукчи, эскимосы тоже считают чайку, как посланца Духа Моря. Вспомнили Левитана – художника, которому однажды довелось застрелить чайку рядом со своим каким-то сложным романом и неудачной собственной попыткой самоубийства. Алина вспомнила, что Чехов вынашивал в это время своего Треплева, с его убитой неизвестно зачем чайкой, положенной им к ногам Нины: «Скоро таким же образом я убью самого себя». Убитая птица рифмуется у Чехова, со слов Алины, с эсхатологической картиной конца света, о чём была и треплевская пьеса… А ведь последняя
О, Господи! Откуда она такая взялась из нашего общего советского детства, коммунальных комнат, пионерских и всяких других лагерей; кажется, воспитывали всех по одному ранжиру, а вот – что ни одноклассник или согрупник из моей молодости, коллега, но каждый из них – индивидуальность, личность! Ну, не было в наших школьных и даже вузовских филологических программах ни Достоевского, ни Есенина, ни Бунина, тем более, ни Булгакова, ни Пастернака или Мандельштама с Цветаевой, Гумилёвым, Ахматовой, но мы всех их знали наизусть, и были образованны по сравнению с нынешними продвинутыми айтишниками-интернетчиками, по сегодняшним меркам, до «неприличия». Я уж не говорю про нищие стипендии, а потом зарплаты. Наверное, и одеты мы все тогда были неважно, про фирменные «шмотки» мы тогда и слыхом не слыхивали, зато ни на красоте и молодости нашей, да и на ощущении счастья или несчастья это вовсе не отражалось. Мы, три ставшие тогда не разлей вода подругами, были как все, но и каждая своя со своей уже заложенной программой на будущее.
Анна, Вера, Алина. Каждая со своим талантом и индивидуальностью, самостью. И квартира Алины так и сохранилась до самого конца со всеми её книгами… много книг любимых писателей, необходимых на всю жизнь, свои собственные, книги друзей, иконы, картины, эмали талантливого сына.
В наших домах никогда не было кичливого богатства, обилия комнат с многоярусными люстрами, вазами, сервизами – не для употребления, а – для «красоты», бахвальства, соревнований в богатстве…
Понятно, откуда в прошлом веке родились мы, скромные девочки из советских семей, равные богатством, отнюдь не материальных благ, из интеллигентных семей, а то и – из рабочекрестьянских, выбиравшие себе в друзья не по принципу стильных «тряпок» и престижных марок автомобилей, а совсем по другим признакам, по прочитанным книжкам, ценным делам, схожим мыслям и чувствам, о чём теперь даже уж и вспоминать перестали, стало немодно, неприлично. Не благодаря, а вопреки формировались духовные и нравственные принципы.
Аля была вроде бы и вовсе без семьи, как она называла себя – дважды поименованная, второй раз – по позднему крещённая и трижды офамилённая, сначала по одной маме, родившей дочку без мужа, по комсомольской вольности и тогдашней моде 30-х «стакана воды», выпить который считалось также легко и просто, как и отдаться мужчине, так завещали пламенные феминистки революционных лет Лариса Рейснер с Александрой Коллонтай. Вторая фамилия была по отчиму, в семье надолго не задержавшемуся. Зато с третьего раза Алина была вознаграждена не просто отцом, а… Яковом Ермолаевичем Чадаевым.
Кто знает советскую историю, это был человек – не просто со звучной фамилией, а оставлявший свою подпись под многими сталинскими документами, ибо лучшие годы он держался и сохранялся рядом с вождём народов в своей незаменимости
Наверное, именно такой отец и должен был быть у Алины, ставшей к моменту её поступления в Горьковский университет на филологический факультет – Чадаевой. Только тогда Алина с её мамой, бывшей красавицей-комсомолкой советских 30-х Ольгой Фёдоровной Шафрановой, хорошо её помню, решили сообщить одному из самых известных и властных советских чиновников, что у него есть дочь.
Советская история почему-то причудливо избирательна. Как и русская в целом. Она заботливо коллекционирует злодейства, охотно распространяет в памяти последующих поколений все имена подлецов и злодеев. Кто не знает Берию заодно со всеми его жертвами и любовницами?! Сталинских других «энкэвэдэшников»…
Почему-то всегда менее интересны честные труженики, скромные выдающиеся учёные и деятели, умевшие быть полезными своей стране в любые времена и при любых трудностях. Думаю, что Яков Ермолаевич Чадаев, как потом и его дочка Алина Яковлевна, были из такого числа. А в 1946-м году Яков Ермолаевич ещё и совершил мужественный мужской поступок, признав свою неожиданно для него появившуюся дочь, ставя под удар и «положение», карьеру и безупречное пролетарское происхождение… Сначала он прислал в Горький своего брата Алексея Ермолаевича «на опознание». Нет, ДНК тогда не делали, шоу из отцовства по телевизору не устраивали… «Нашей породы. Даже уши. Вылитая сестра Валентина», – сказал опознаватель и как верительную грамоту, признание отеческого родства, вручил отцовский подарок – золотые швейцарские часики.
Новую фамилию, как рассказывала Аля, она надела сразу без примерки, весело и бездумно, хотя свидетельству об удочерении предстояло появиться только через два года.
Отец поставил дочери лишь одно условие, принять фамилию сразу, до официального признания, и никогда не менять её, несмотря на любые взрослые обстоятельства. Других наследников по фамилии у него не было. Воистину, как в трактате Бердяева «Смысл истории» в первой же фразе «Небесная история и небесная судьба человека предопределяет земную судьбу и земную историю человека», – это любила повторять Алина.
Так и носила теперь навечно до надписи на надгробном кресте Алина свою фамилию – Чадаева.
А ведь это ещё было и искушение высокопоставленной фамилией, которого, смею думать, смог избежать и отец её, чья фамилия осталась в истории на многих документах рядом со сталинской, но не в списке вельмож и злодеев. И уж – конечно, она сама, Алина – белая ворона в сером оперении, как однажды она себя определила. Маленький рост как бы оберегал, чтобы не возвышаться и не выделяться рядом с другими. Никогда за многие годы не видела на ней никаких следов косметики, никаких внешних украшений, чтобы обратить на себя внимание. Никаких ухищрений. Кроме на всю жизнь – отцовских золотых часов. Конечно, так не бывает, не могла я всю жизнь видеть Алину в одном и том же платье. Но память сохранила её навсегда в одном обличии: чёрный костюм с некороткой юбкой, приталенный удлинённый пиджачок, ажурный белый вязаный шерстяной шарфик на шее как единственное украшение… которое всегда ей очень шло.
Думаю, не только от затемнённой комнатки, в которой мы виделись в наши общие последние дни, но на Алинином лице и в девяносто лет почти не было морщин, оно было ясным и светлым. А, может, это мне так казалось… Но нет, она всегда мало менялась с годами. И морщины её не безобразили. До самой смерти она оставалась похожей только на саму себя. Под конец девочку-старушку…
На каждом человеческом лице всегда остаются следы пережитого, и страсти, и болезни – ах! как мало мы наблюдаем красивых старушечьих лиц, чего уж там?! Чаще наблюдаем старческую некрасивость, уродство от возраста, болезней и страданий… пережитых страстей. Я сидела рядом с отходящей от меня Алины и мне казалось, что она рядом со мной осталась такой же, какой мы встретились семьдесят пять лет назад… Только она стала, как бы ещё меньше. Истаивала. Исчезала.