Подземный гром
Шрифт:
— Мне давно хотелось посмотреть на праздник Анны. — Она подхватила меня под руку. Я сразу повеселел, и меня бросило в жар. Но тут же я вспомнил ее капризный нрав и пожалел об утрате Поллы, которая — я в это верил — отдалась бы мне, если бы я приложил старание. К счастью, Цедицию занимало царившее кругом оживление, она смотрела по сторонам, все ее забавляло, вызывая возгласы восхищения. Теперь на равнине толпилось еще больше народу, многие направлялись к реке, иные бежали стремглав, догоняя друг друга, другие слонялись, выделывали зигзаги, трусили рысцой, бежали наперегонки, кто скакал, кто медленно тащился, люди сталкивались, падали, перепрыгивали друг через друга, подскакивали, чтобы сорвать ветку с дерева или поймать бабочку, и кричали во всю мочь. Цедиция пожала мне руку, и я почувствовал к ней прилив нежности. Имел ли я право досадовать, что она не бросилась мне на шею, когда мы очутились вдвоем? Разве она не постаралась устроить нашу встречу, зная, что я мало знаком с Римом? Из-за меня
Позабыв о своих сомнениях и страхах, я тоже стал смотреть на влюбленных, и вид их веселил меня и радовал. На траве лежали, обнявшись, любовники, всюду пели, пили вино, шептались. Росло и росло число зеленых шалашей, причем иные из них были так тесны, что из них торчали ноги. Мы остановились у ларька, чтобы купить вина, и я стал вполголоса декламировать стихи Овидия, посвященные этому празднику, которые выучил наизусть в Кордубе, не подозревая, что увижу все это воочию:
Вот праздник настал веселой Анны Перенны. Близ твоих берегов, Тибр, собирается люд. Бродят плебеи толпой, растекаются шумно по лугу. Пьют и, обнявшись, лежат пары влюбленных кругом, Прямо под небом одни, другие ставят палатку. Те из пышных ветвей ловко сплетают шалаш, Из камыша мастерят остов иные, а сверху Кроют его кое-как, тогу свою растянув. Солнцем пьяны и вином, столько лет себе просят, Сколько выпьют они нынче кубков вина. Тот уже допился до Нестора лет преклонных, Та заслужила питьем древние годы сивилл. Что-то мурлычат, поют песенки ходкие мимов, От души веселясь, такт отбивают рукой. Там, нахлебавшись вина, ведут хороводы и пляшут, Скачет красотка с дружком, кудри свои распустив. В город, шатаясь, бредут, взоры всех привлекая, И блаженными их каждый встречный зовет. Вот что я видел на днях: с гулянья домой возвращаясь, С пьяной старухой женой брел, спотыкаясь, старик [31] .31
Овидий, «Фасты», перевод Е. Бируковой.
Цедиция поцеловала меня в щеку.
— Чудесно! — похвалила она. — Ты сочинил эти строки, пока ожидал меня?
Я не знал, что ответить. У меня и в мыслях не было приписать себе эти стихи; но если сказать ей, что они принадлежат Овидию, она рассердится, что попала впросак. С другой стороны, если она узнает, чьи это стихи, не сейчас, а позже, она еще пуще обидится, вообразив, что я все подстроил, чтобы посмеяться над ней. Я пробормотал что-то невнятное и сделал вид, что поперхнулся вином. Подъем, испытанный много при чтении стихов, улетучился. Я испытывал странное чувство, сопоставляя Знакомые поэтические образы с действительностью; мне казалось, что кипевшая вокруг меня жизнь стала еще реальней, словно стихотворный ритм пронизывал разыгрывавшиеся повсюду буйные сцены, упорядочивая их, а поэма обретала новый размах, выражая в скупых словах великую реальность веселья. Тут меня осенило, что, знакомясь с Римом, я воспринимал его сквозь призму поэзии, — мои переживания были навеяны не одной этой поэмой, а всеми стихами, какие я когда-либо прочел, написал или мечтал написать. Но и все происходившее со мной было воплощением знакомых ритмов и образов. Эти волнующие переживания рассеялись, сменившись неприятным чувством, когда я вспомнил ошибку Цедиции, приписавшей мне отрывок из «Фаст».
— Будем пить! — сказал я, пытаясь побороть свое смущение. Анна знаменовала смену времен года, извечное возрождение природы. Ей было угодно, чтобы здесь, в этом зеленом святилище, где царило веселье, жертвовали девственностью, ибо это способствовало обновлению мира.
Мы прогуливались, держась за руки, как и прочие влюбленные. Купили две фляги вина, продавец, отъявленный плут с крючковатым носом, уверял, что это настоящее аминейское из Пуцена. Мы снова пили и смеялись, когда вино, отдававшее смолой, потекло по подбородку. Я вспомнил, как Цедиция обрызгала меня вином в комнате над лавкой.
— Откинь капюшон, — сказал я ей, и она смиренно Повиновалась. Ее широкое лицо сияло восторгом и щеки пылали. Возле уголков рта обозначились ямочки, крохотные, как беглый солнечный блик. Но ее черты казались грубыми по сравнению с чертами Поллы, и я испытывал некоторое разочарование. Может
Ее покинула обычная сдержанность. Мы снова пили. Когда, укрывшись за шалашом, упавшим на слишком пылких любовников, мы слились в долгом поцелуе, Цедиция сделалась покорной и ласковой. Внезапно я почувствовал, что не хочу никого, кроме нее. Полла была капризным испорченным ребенком, порой чарующе нежным, но Цедиция была взрослой, щедрой на ласки женщиной, и мне было всего желанней ее пышное, ласковое тело, ее волнующаяся грудь. Меня захлестнула бурная радость окружающей нас толпы. Мой восторг как бы сливался со всеобщим восторгом. Еще никогда не испытанное мною сознание всеобщего единения. Но я знал, что лишь потому могу сливаться с ликующей толпой, что у меня своя особая судьба, о которой не подозревает ни один из множества окружавших меня людей, обнимающихся и пьющих вино. Я дал клятву освободить этот народ и готов был умереть за это великое дело. И не имело значения, что все эти люди не сознавали своего рабства, не жаждали, чтобы их освободили герои, взявшие на себя эту опасную миссию. Союз, в который я вступил нехотя, в силу личной зависимости и случайного стечения обстоятельств, был для меня теперь ясен, как солнечный день, согревал мне сердце, как бездумные объятия, восхищал, как обряд возрождения вселенской жизни. Все лица были различными, все лица были одинаковыми. В каждом сердце трепетала все та же радость, хотя каждый испытывал различные ее оттенки и выражал ее в различных движениях. Ведь это был день Анны, когда слышится биение сердца Матери Земли — благодатной Венеры. Распевавшие вокруг люди не знали, какой тяжелой задаче я посвятил себя. Сейчас не было разъединения, не было различия между свободой и рабством. Все мы родились для этого часа. Для этого единения. И только здесь испытывалась доблесть, искренность подвига.
Мы купили еще флягу вина у болтливой старухи, которая клятвенно уверяла нас дрожащим голосом, что это лучшее розовое вино, настоянное на свежих лепестках, она трижды в неделю меняла их, а накануне подсластила его медом. Она сообщила нам, что родилась в день Анны, в год смерти божественного Юлия. Родиться в день, когда умер Цезарь! Ее слова глубоко меня взволновали, хотя ей не могло быть ста десяти лет. Возможно, ее мать родилась в Мартовские Иды, когда был убит Цезарь. На вид ей было лет восемьдесят, может, немногим больше.
— Я никогда не пропускаю праздника Анны, — говорила она, — хоть на четвереньках, да приползу, и, покуда я в силах приходить на праздник, я не умру.
У мужчины, стоявшего рядом с нами, сидел на руке зеленый попугай, то и дело повторявший: «Анна Перенна». Когда птица замолкала, хозяин легонько ударял ее по голове железным дротиком, поясняя, что это лучший способ обучения попугаев. Тут же ловили и поймали вора. Мы снова выпили вина.
Я вспомнил эпизод из «Анналов». Когда восставшие римские плебеи покинули город и расположились на Священной горе, у них недоставало хлеба. Старуха из предместья Бовилл, повязав платком свои волосы, дрожащими руками напекла для них хлебцев и еще горячие стала раздавать голодным. Потом, когда народ вернулся, в Рим, он воздвиг статую в честь Анны. Я видел перед собой ту самую легендарную Анну, только в руках у нее не хлебцы, а сосуд с розовым вином. Эта мысль воодушевила меня, и я по-новому почувствовал, что это поистине праздник простонародья и в нем таится зерно восстания.
Мы вошли в рощу. Вскоре мы отыскали в гуще кустов укромный уголок, хотя со всех сторон слышались вздохи, стоны и приглушенные смешки влюбленных. То и дело кто-нибудь раздвигал укрывавшие нас ветви, смеялся и уходил прочь.
— Все это восхитительно, — сказала Цедиция, — хотя я представляла себе еще более упоительную идиллию.
Она говорила по-гречески, на языке, который был в моде у просвещенных любовников. Это стало меня раздражать. Вдобавок ее слова не вязались с окружающим, она как бы отгораживалась от него, подчеркивая свое неоспоримое превосходство, от которого, я полагал, она отказалась. Я только что подумал, как ее захватил праздник, как она царственно спокойна и ласкова, и сравнил ее с беспокойной Поллой, которая пришла бы в восторг, бурно восхищалась бы, а потом, поостыв, стала бы все критиковать, то воображая себя на древнем празднестве, то сердясь на какую-нибудь грубую выходку простолюдина.
Я не высказал своих чувств, но, помолчав минуту, спросил:
— Почему ты так медлила с ответом?
— Почему же ты ждал так долго, о любовь моя, жизнь моя? — ответила она ласкающим голосом, но снова на греческом языке, на котором ей было легче, чем на родном, выражать эти нежности с иронической интонацией. Эта скрытая насмешка задела меня. Она продолжала, обращаясь и осенявшим нас зеленым ветвям: — Я дважды дарила ему свидание, а он жалуется на мою холодность. Какая же возлюбленная ему нужна?