Поедемте в Лопшеньгу
Шрифт:
Могила Паустовского теперь действительно в Тарусе. Над рекой Таруской. Недалеко от Ильинского омута.
1977
А. Клитко: НЕИСЧЕРПАЕМОТЬ СЛОВА
Не раз, говоря о Юрии Казакове, отмечали его приверженность к фигурам путников, странников, к образу дороги. У него и рассказ есть с таким названием — «Странник». Да и сам он признавался, как часто толчком для замысла будущего произведения была для него та или иная поездка.
Без этой, столь неотразимо действующей на читателя черты, без вечной жажды новых впечатлений Казаков, наверное, не был бы Казаковым. Он и творческим своим самоопределением обязан той поре,
«…Отчего так прекрасно всё дорожное, временное и мимолетное? Почему особенно важны дорожные встречи, драгоценны закаты, и сумерки, и короткие ночлеги? Или хруст колес, топот копыт, звук мотора, ветер, веющий в лицо, — все плывущее мимо назад, мелькающее, поворачивающееся?..
Как бы ни были хороши люди, у которых жил, как бы ни было по сердцу место, где прошли какие-то дни, где думалось, говорилось, и слушалось, и смотрелось, но ехать дальше — великое наслаждение! Все напряжено, все ликует: дальше, дальше, на новые места, к новым людям! Еще раз обрадоваться движению, еще раз пойти или поехать, понестись — неважно, на чем: на машине, на пароходе, в телеге, на поезде ли…
Едешь днем или ночью, утром или в сумерках, и все думается, что то, что было позади, вчера, это хорошо, но не так хорошо, как будет впереди».
Это — из «Северного дневника», впрочем, нечто подобное звучит и в ряде написанных тогда же рассказов.
Однако, перечитывая некоторые из них сейчас, улавливаешь порой и другое. Словно бы некую, пусть тихую, грусть. Тоску по прочному, родному, где ты всегда желанен, принят, где ты необходим и в полной мере сознаешь эту свою необходимость.
Вот и в рассказе «В город» героиня его, Акулина, тяжко заболев и в конце концов простившись с родной деревней, больше всего жалеет, что не доведется ей умереть дома и никогда уже не увидеть дорогих ее сердцу полей, реки, щемящей красоты берез и рябин, к которой, напротив, так глух, равнодушен ее муж, сопровождающий больную в город. Та же, в сущности, нота в «Легкой жизни», где снова встречаем мы поэтический образ дороги, но где в то же время непоседливому, торопливому Василию Панкову вынесен недвусмысленный приговор: никчемная душа. «Мчится по земле, спешит, не оглядывается, всегда весел, шумен, всегда самодоволен. Но пуста его веселость и жалко самодовольство, потому что не человек он еще, а так — перекати-поле».
А какая ностальгия по отчему дому проглядывает в одном из последних произведений писателя, «Свечечке»! Обращено оно к сыну, ребенку, это воображаемый диалог с ним, и потому слова о том, сколь важно человеку иметь не просто кров, а что-то «на всю жизнь», кажутся исповедальными.
Но как быть в таком случае с очерками и зарисовками, составившими в итоге «Северный дневник», и вообще с этой темой в прозе Казакова?
В том-то и дело, что Север для него — не только и не столько «тема», не своего рода промежуточная станция — была и вот ее уже нет! — этот край, в известной мере, — его «дом», вторая родина, недаром и сказал он однажды, что родился здесь «во второй раз». То есть именно как художник, как человек, ощутивший и силу живого слова, и неброскую прелесть прежде почти неведомой ему природы, и особый бытовой колорит. Не исключено, что, и возвращаясь время от времени на волжские плесы, в живописные уголки средней России, он и их начинал видеть как-то иначе, более, может быть, по-художнически остро и зорко.
Северные впечатления, год от года все более углублявшиеся, были живительными для писателя и в другом отношении.
Уже первые вещи Казакова привлекли внимание свойственным ему серьезным интересом к традициям классики, повышенной чувствительностью к слову. К его краскам и оттенкам, к его мелодике, столь пленительной у великих мастеров прошлого. Эту завораживающую, властно подчиняющую себе силу испытал не один Казаков, но далеко не каждому из его литературных сверстников выпало на долю столько искусов и сомнений, прежде чем удалось выйти на собственную тропу.
Упрощать ситуацию не стоит. Перечитав, к примеру, рассказ «Никишкины тайны», не трудно убедиться, что среди влиятельных для молодого прозаика образцов был не только Бунин, чье имя
Овладев формой классического русского рассказа, Казаков должен был найти себя и как писатель современного видения, остро чувствующий новизну жизни.
Работа над «Северным дневником», недаром растянувшаяся на многие годы, сыграла в данном случае особую роль. Форма очерка, зарисовки с натуры — именно форма, потому что ряд включенных в этот цикл вещей, допустим «Нестор и Кир», «Долгие крики», по сути являются рассказами — ставила писателя лицом к лицу с реальной, невымышленной действительностью, с живыми людьми и их повседневными нуждами. Невозможно было уйти от оценки их отношения к себе и своей работе, чаще всего проходившей в самых суровых условиях, поскольку речь шла о поморах, промысловиках, штурманах, механиках. А это не могло не повлечь за собой усиления авторского начала и в конечном счете — авторской лирической интонации. Куда более убедительной, чем прежде, в ранних рассказах. Сумевшей соединить, казалось бы, несоединимое — обстоятельные, с расчетом на документальную достоверность описания бытового уклада, местных промыслов, путей сообщения, особенностей климата с раздумьями о взаимоотношениях старого и нового, природы и цивилизации, о писательском труде и психологии героизма. Никто не поручился бы за крепость сплава, пока писатель не овладел в полной мере материалом, не подчинил своей воле стихийный напор непредсказуемых жизненных впечатлений, богатства которых за полвека до автора путевых записок коснулся разве лишь Пришвин. Так книга, ответившая запросам времени с его жаждой конкретных дел и точных примет, стала для Казакова своеобразной творческой лабораторией, где велись поиски того, без чего трудно представить себе и его новеллистику.
Действительно, в основе лучших его рассказов всегда лежит какой-то подлинный случай или житейская ситуация, пусть самая элементарная, зато почерпнутая из непосредственного опыта и ценная своей достоверностью, узнаваемостью, хотя автор и не ограничивается ими. Таковы, к примеру, «Кабиасы», «Проклятый Север». Первый из них даже и по тону сбивается не то на очерк, не то на быль, а второй, хоть и организован сложнее, полифоничнее, еще более беден сюжетно. По-видимому, Казакову решительно скучно, неинтересно придумывать за жизнь что-то, чего на самом деле в ней не происходило. Зато тому, как определенное событие отозвалось в чьей-то душе, сознании, памяти, отданы все силы, всё внимание писателя, необычайно пристального вместе с тем к подробностям окружающего нас природного и вещного мира.
Он обращается с ними бережно, дорожит ими, вот еще, быть может, отчего точен, определенен, когда дело касается обстановки действия. Если герой его — заведующий сельским клубом, заглянувший по делам в соседний колхоз, обязательно будет сказано, где и у кого он остановился и на что смотрел, поджидая приятеля, из окна… И о лесе, даже случайно промелькнувшем, — какой породы деревья.
А человеческие привычки, вкусы, поступки? Герои рассказа «Проклятый Север», отдыхая весною в Ялте, ведут себя так, как свойственно именно им, приехавшим с Севера, столь неласкового в сравнении с солнечным, оживленным курортом, но и столь близкого их сердцу. Вот их суждения, характерные обороты речи, выдающие профессию (они моряки тралового флота), прошлое. И вместе с тем — отмеченные печатью определенного времени, с его психологическими приметами, которые ускользают иной раз и от записных мемуаристов.
Ничего невыгодного для персонажей писатель не утаивает. Мы сами должны решить, насколько они хороши или плохи, уловить меру объективности авторских доказательств и вытекающих отсюда нравственных оценок. Это, если угодно, принцип рассказчика. Герои его, однако, не были бы так правдивы, зримы, пластичны, изъясняйся они иным — не живым, подлинным, а условно-литературным, лишь наскоро приспособленным к определенному случаю — языком. Языком, который Казакову как раз совершенно чужд. Даже там, где он говорит от первого лица, предпочтение отдается слову, способному вместить в себя, по выражению писателя, «запах, цвет, движение».