Поэзия. Судьба. Россия: Кн. 2. …Есть еще океан
Шрифт:
Недаром именно грузины сражались за Россию, как за свою родину, в 1812 году, всего лишь через тридцать лет после выбора царя Ираклия.
Генералы Багратион, Иашвили, Панчулидзе — а сколько вместе с ними офицеров! — пали смертью храбрых в сражениях с наполеоновскими оккупантами…
Из письма Симона Чиковани от 11.11.65 г.:
"Дорогой Станислав! Получил переводы, они у Вас получились прекрасно. Мне особенно понравился "Кахетинский цикл". Я приношу глубокую благодарность за Ваш вдохновенный труд".
Чиковани, друг Пастернака и Заболоцкого, был "классиком", и мне, конечно же, льстило такое признание.
Из письма ко мне Аиды Беставашвили, переводчицы и составителя книги стихотворений
"Впечатление от переводов Леонидзе очень сильное. "Есенин", "Ниноцминда " и "Солнце Грузии " великолепны, а остальные четыре — задумалась, как бы определить их, и тоже решила, что великолепны, но только по-другому, по-эмоциональному.
Большой привет от Марики Чиковани. Она готовит для тебя много подстрочников (посмертных и чудесных) стихов Симона…"
Все это было. А как можно забыть утро, когда в окружную военную газету, где я был на сборах, вошел, заполнив собою казенный коридор, Гурам Гвердцители с Гурамом Асатиани:
— Стасик! В Ереване открылась выставка великого художника Фалька. Поехали посмотрим. Машина ждет тебя у подъезда.
И мы помчались за сотни километров через хребты и долины в столицу Армении, посмотрели не только выставку Фалька, но побывали в гостях у тогда еще живого Сарьяна, и в мастерской Минаса, стены которой были увешаны огненными полотнами.
А какая веселая драка была у нас с Аксеновым в Тбилиси, кажется, на юбилее Николоза Бараташвили.
Как-то с утра грузинские поэты подъехали к нам в гостиницу и уговорили "поправить головы" — съесть по горячей миске хаши и выпить по стаканчику чачи. Мы спустились на первый этаж в ресторан, который был еще закрыт. Но для желанных гостей… Словом, вскоре мы сидели в громадном пустом зале и подымали тосты друг за друга.
Но Василий Аксенов, сидевший напротив меня, быстро захмелел и совсем некстати, вспомнив московскую жизнь, начал ругать моего друга Анатолия Передреева, имя которого почему-то возникло за столом. И что поэт раздутый, и что пьяница и хам, и антисемит… и вообще, — вдруг, распалив себя до предела, заключил Василий Павлович, — вы все любимцы черносотенного ЦК — и Передреев, и Кожинов, и Фирсов! Все вы там днюете и ночуете!
Увидев, что грузинские поэты внимательно слушают его речь и что-то мотают себе на ус, я сразу отрезвел и перебил Аксенова:
— Знаешь, Вася! Ни Передреев, ни я в ЦК дорогу не знаем. Но я допускаю, что если Володя Фирсов идет к Суслову с парадного входа, то в это же время Евтушенко или ты с черного хода от Суслова выходите!
Взбешенный Аксенов перегнулся через стол и попытался влепить мне пощечину. Но я был трезвее — успел уклониться, а мой ответный удар оказался более точным.
Падая со стола, зазвенели тарелки и бокалы. Соображая, что завтрак окончен и что надо избежать окончательного и крупного скандала, я рывком поднялся из-за стола и пошел через зал к выходу. Аксенов, вырвавшись из волосатых рук грузинских друзей, бросился за мной вдогонку. Я уже был у входной двери и мог бы уйти, чтобы избежать скандала, но на нас глядели ошеломленные грузинские поэты, и я понял, что сегодня же весь город узнает, что Станислав Куняев убежал от Аксенова! Я развернулся спиною к стене ресторана, обитой коричневым дерматином, и тут же мне пришлось, как боксеру, уклониться от аксеновского кулака раз-другой, одновременно отвечая ему своими мгновенно припомнившимися приемами уличной драки. Когда подбежавшие грузинские друзья разняли нас, синяков и ссадин на его лице было все-таки больше, чем на моем. Вечером нам обоим нужно было выступать в драматическом театре. Дабы спасти положение, жена Окуджавы Оля по просьбе Булата позвала нас к себе и умело при помощи крема и пудры заштукатурила все повреждения на наших лицах.
…Когда мы прилетели с Васей в Москву, то тут же во Внуково двинулись в буфет, взяли бутылку коньяку и долго изливали друг другу душу, мирились, обнимались…
И, однако, была закавыка, над которой мне не хотелось глубоко задумываться, но которая всегда царапала душу.
Национальное чувство в стихах грузинских поэтов любого поколения — от Георгия Леонидзе до Резо Амашукели — было всегда очень сильным и резко выраженным. Но были и среди них поэты с особой глубиной и цельностью этого чувства. Меня, как я уже писал, влекло к ним гораздо сильнее, нежели к другим, жившим в сфере массовой культуры или расхожего "общесоветского" мировоззрения. Поэтому, к примеру, когда я подружился с Шота Нишнианидзе, вникнул в его стихи и начал переводить их, то одновременно с радостью постижения глубины его творчества во мне время от времени появлялись сомнения: а не таят ли в себе стихи такого национального чувства некой разрушительной силы?
Помню, с каким увлечением я осваивал стихотворение о сельском учителе-стихотворце и поклоннике Важа Пшавела, который учил в горной деревне крестьянских детей грузинскому языку.
Дух арагвинцев… Высший завет — Клятва Родине… Верность обетам. Говорил неудачник-поэт: " Цель учения именно в этом, Чтобы все-таки вырастить вас, Чтобы знали: одна в целом свете Есть отчизна — и этот наказ Не забудьте, волчата Алгети!" Мой учитель! От счастья дрожа, Я твоим завереньям поверил. Ты вручил меня в руки Важа, Словно птенчика буре доверил. ….. А когда, пораженный стрелой, Как олень, убегая от смерти, Ты споткнешься — в тот миг над тобой Разнесется тоскующий вой Поседевших волчат из Алгети…Даже название села — Алгети казалось мне чрезвычайно поэтичным, хотя потом оказалось, что это заурядная грузинская деревня, которая для Грузии значит не больше, чем для России Корекозово или Доможирово, что под Калугой.
Да, трагедия жизни заключались в том, что чем талантливее, чем "национальнее" были стихи, которые я переводил — будь то грузин Шота Нишнианидзе, бурят Дондок Улзьпуев или литовец Альфа Малдонис, — тем опаснее были они для нашей великой советской цивилизации. И чем вдохновеннее я переводил их на русский язык, тем неизбежнее я сам становился невольным соучастником грядущей нашей смуты.
Одно у меня есть оправдание — каждая такого рода переведенная мною книга была нашей общей радостью на унылом фоне изданий, состряпанных русскоязычными ремесленниками из переводческого клана.
Когда в Москве решено было издавать книгу Нишнианидзе "Черная ласточка" и я узнал, что строчкогон и бездарный рифмоплет Александр Глезер обхаживает издательских работников, чтобы получить эту рукопись для перевода, я встретился с ним и сказал ему со всей русской прямотой:
— Нишнианидзе тебе не по зубам. "Черную ласточку" буду переводить я. А тебе ведь все равно кого портить…
Немало воды утекло с той поры. Выбросил я из сердца и памяти многие встречи и разговоры минувших дней. Но летом 1999 года вдруг вошел в мой редакторский кабинет один из грузинских поэтов, которого я с трудом, но вспомнил.
— Батоно Станислав! — сказал он мне, раскрывая объятья. — Вы издаете лучший журнал в России, Вы написали изумительную книгу о Есенине. У меня есть стихотворение, Вам посвященное, есть статья о Вашем творчестве. Вот они! — и он протянул мне несколько листочков с грузинской вязью.