Поэзия. Судьба. Россия: Кн. 2. …Есть еще океан
Шрифт:
"О ВРЕМЯ! О БЕДНОЕ ДИТЯ!"
Русские в Австралии. Фантастические судьбы соотечественников. "Старые контрпропагандисты". Америка изучает нас. Визги русскоязычной шантрапы. Встреча с родными безработными. Русское и еврейское диссидентство. Томас Вулф и Леонид Бородин — мои спутники. Американские крестьяне. Питирим Сорокин против "Конгресса русских американцев". Письма Нины Виноградовой и Надежды Ковтуненко. В путах прекраснодушной риторики. Олег Михайлов как зеркало советской горбачевщины
После концерта нас
Рядом со мной сидели мать с дочерью. Мария Шиклуна родилась и выросла в Китае, а дочь ее — была уже австралийкой, но обе чудесно говорили по-русски и, что мне уже показалось совершенным чудом, оставались "русскими душою".
— Как изгнали нас с Китая, — рассказывала Мария, — куда деваться? Ну, дедушка говорит: "Бог не выдаст, свинья не съест", — поехали в Австралию. Первое время мучились, бедовали. Я и уборщицей была, и пирожками торговала, потом жизнь наладилась…
— А мама и стихи, и песни пишет и поет их сама! — вмешалась в наш разговор дочка.
— Спойте что-нибудь, Мария!
Обстановка в гараже была шумная, непринужденная, и упрашивать Шиклуну долго не пришлось…
Видимо, очень волнуясь — все-таки с нами были солисты и Большого театра, и Киевского оперного! — Мария поднялась и, закрыв глаза, начала песню.
Я в тебе, Россия, не родилась, я в тебе, Россия, не росла. Лишь от деда с бабушкой слыхала, что Россия матерь им была. Там, где детство ихне проходило в полной вере, радости любви, но взыграли вихри боевые, унесли от матери земли…Бледное скуластое лицо Марии похорошело, голос — грудное природное контральто — лился естественно и с таким чувством, что мы все замерли, у мужчин посуровели лица, а некоторые женщины вытащили из сумочек платочки…
А Мария вся жила своей песней — по-русски самозабвенно, и голос ее, сильный и чистый, был в таком ладу с простыми словами, что я сам почувствовал себя частицей этой великой сверхчеловеческой драмы, которая называется — разлука с родиной.
Россия, Россия далекая, в каком-то чудесном краю, тебя я не знаю, не ведаю,словами дедов люблю. Разная бывает эмиграция. По ненависти, по убеждению, по гордыне, но чувство, жившее в этой женщине и в этой песне, было другим. Оно выражало частицу народного чувства, бесхитростного и недоумевающего, переданного Марии ее, может быть, неграмотными предками, которых "вихри боевые унесли от матери земли". Ничего интеллигентски рефлексирующего, никакой экзальтации, никаких упреков не было ни в мелодии, ни в словах — только боль и любовь:
Брал меня мой дедушка на руки, говорил такие мне слова: — Помни, помни, внучка дорогая: Русь святая матерь мне была. СберегиКогда Мария допела последнюю ноту и открыла глаза, — все бросились к ней с поздравлениями и объятиями, а она — счастливая, похорошевшая, сама пораженная тем, что произошло, всплакнула от переживаний.
Ее дочь Татьяна, пока мать приходила в себя, рассказала о том, как родилась песня.
— Мы с мамой в прошлом году путешествовали на советском теплоходе "Лермонтов", и так нам все понравилось: и теплоход, и люди, матросы — такие все веселые, дружелюбные, надежные. И вдруг в этом году известие: "Лермонтов" затонул!" Ну, мы сразу разузнали, что виноват новозеландский лоцман, а русские моряки вели себя героически, ни один пассажир не пропал, не пострадал, и так мы разволновались, что я говорю маме: сочини песню про Россию. Мама и сочинила…
В том же 1987 году в моем номере сиднейской гостиницы раздался телефонный звонок.
— Мне надо обязательно повидаться с вами. Поговорить.
Вечером мы встречаемся и разговариваем до утра.
— Хорли Владимир Владимирович… Вообще-то настоящая моя фамилия Хороще, но никто ее здесь не выговорит… Я из Харькова. Генеральский сын. Отец командовал резервами танкового тыла. В тридцать седьмом году арестовали. Нас с матерью из генеральского дома выселили. Первые дни жили в подъезде, потом скитались по городу. Из института меня исключили… Я к прокурору. Ну, тут другое поветрие пошло, что, мол, сын за отца не отвечает, восстановили. Закончил я электротехнический институт — и война… Попал в окружение под Киевом — пошел по лагерям… Что в лагерях самое страшное — унижают так, чтобы человек ни о чем, кроме куска хлеба, не думал. Бросят кусок хлеба — куча мала, а немцы да полицаи смеются… Кашу, помню, на этапе раздавали. А котелка нет. Я в кепку. Отвлекся на миг — ни кепки, ни каши. "Братцы!" А в ответ матюги: "Смотреть надо!"
Худой, подвижный старик, в свитере, нервничает, хрустит пальцами, речь сбивчивая, перепрыгивает с одной мысли на другую, хочет рассказать мне за один час всю свою жизнь…
— А Хорольский лагерь? — братская могила. Там сорок тысяч лежат. Весной немцы собрали священников, поставили кресты, приказали отпевать — с кадилом! Оркестр из заключенных прислали…
А когда мы слышали самолеты советские, одни кричали: "Наши!", а другие: "Какие наши? Это коммунисты!" Много было раскулаченных… Помню, жили мы в кошаре — сахарную свеклу копали. Седьмого ноября приходит в кошару немецкий офицер и говорит: "Радуйтесь, Москва и Ленинград взяты". Кое-кто закричал: "Ура!" А когда немец ушел, мы их избили…
В Холме как-то в баню нас повели. Какая там баня — не успеешь вымыться — тебя палками гонят. Скорее! В предбаннике груда одежды. Одевайтесь! Елдашам специально немецкую форму привезли, те отказались ее надевать, вызвали солдат. В приклады елдашей… По-всякому было.
Привезли нас на каменоломни возле Кельна. Камни на гипс перемалывать. Но это уже после Сталинграда. Маленько лучше кормить стали. Дробили камень — и на вагонетку… Норма в день — семь вагонеток. Я с немцем работал, с антифашистом, ему было семьдесят четыре года. Он меня так учил: "Спешить нельзя. Надо потихоньку. Перекуривай, чуть только можно — отдыхай. Медленно работай… Все равно Германия войну не выиграет…"