Погадай на дальнюю дорогу
Шрифт:
Илья усмехнулся. Притянул к себе Настю, погладил ее рассыпающиеся, блестящие в свете лампы волосы, встал.
– Куда ты?
– Воды попить. Ложись, сейчас приду.
В сенях было темным-темно. Отыскав на ощупь ведро и висящий на гвозде ковш, Илья долго глотал холодную, пахнущую сырым деревом воду, затем умылся из пригоршни. Медленно, стараясь не опрокинуть что-нибудь, пошел к лестнице. И, вздрогнув, остановился, когда из темноты кто-то тихо окликнул его:
– Смоляко...
– Ну, что тебе? – помедлив, буркнул он.
– Илюха, обиделся, что ли?
Он промолчал.
– Смоляко, я ж не хотел... Я же с утра еще лыка не вязал, в глазах все зелено было... Илья, ну чтоб мой язык отсох, ей-богу! – Кузьма подошел вплотную. – По глупости все, прости уж...
Илья усмехнулся в темноте.
– Ладно...
– Да здеся я... Пролазь на кухню, только кадку не свороти в потемках. Воблы хочешь?
Они проговорили до утра, разодрав пополам твердого, как булыжник, леща и выпив целый жбан пива, найденный за печью. А на рассвете, когда первые лучи переползли через подоконник, Варька нашла их обоих спящими врастяжку на полу в кухне. Илья пристроил вместо подушки старый валенок, Кузьма улегся головой прямо на животе друга. От храпа качались занавески и жалобно дребезжали стоящие на столе стаканы. Варька улыбнулась, перекрестила обоих и на цыпочках вернулась в сени.
Глава 4
В мае на Москву неожиданно свалилась жара – да такая, что дивились даже старожилы. Едва распустившиеся липы и клены на бульварах пожухли, роскошная сирень в купеческих садах торчала засохшими коричневыми вениками, лужи исчезли без следа, и улицы покрылись серой пылью, в которой, свесив на сторону языки, валялись одуревшие собаки. Город словно вымер: те, кто побогаче, уехали на дачи, беднота сидела по домам, обезлюдели даже Сухаревка и Конная площадь. Немного полегче было в Сокольниках и Петровском парке, где спасали густая зелень, пруды и беседки. По вечерам в парке начиналось гулянье, играл военный оркестр, на эстрадах пели цыганские, русские и венгерские хоры, крутилась карусель, орали продавцы кваса и мороженого. А днем и в Петровском все вымирало, и лишь изредка на тенистых аллеях появлялись влюбленные парочки, студенты Академии художеств с мольбертами и сонные няньки с детьми.
В глубине парка под густой тенью вековых лип притаился давно пересохший бассейн с мраморной статуей. Статуя была старая, потрескавшаяся, с отбитыми руками и ногой. Маргитка устроилась на уцелевшем колене, обняв мраморную нимфу за талию и подставив лицо пробивающимся сквозь зелень солнечным лучам. На дне бассейна лежал, закинув руки за голову, ее брат Яшка, и по его физиономии тоже скакали солнечные пятна. Прикрыв узкие глаза, он слушал Дашку, которая, сидя на траве, вполголоса что-то рассказывала. Чуть поодаль лежал на животе Гришка и старательно делал вид, что дрессирует соломинкой толстого навозного жука. Но Маргитка-то знала, чувствовала, не поднимая ресниц: он смотрит на нее.
Вот еще и этот навязался на шею... Теленок губошлепый, моложе ее на год, а туда же. И хоть бы капельку на своего отца был похож, а то копия эта Настька, пропади она пропадом! Маргитка открыла глаза, в упор, зло посмотрела на парня. Тот, пойманный врасплох, заморгал, покраснел, уронил соломинку, и жук немедленно сбежал в лопухи. Маргитка презрительно фыркнула, но ничего не сказала. Кто знает – может, пригодится еще.
– Ты совсем не помнишь, как в таборе жила? – спросил Яшка.
– Да откуда же? – слабо улыбнулась Дашка. – Мне два года было, когда отец на землю сел.
При слове «отец» Маргитка навострила было уши, но Яшка, как назло, заговорил о Дашкиной таборной родне, и та с готовностью принялась рассказывать о какой-то седьмой воде на киселе. От досады Маргитка чуть не плюнула. Дернул же черт этих двух жеребцов увязаться за ними! Насилу уговорила Дашку пойти прогуляться, надеясь осторожно выспросить все про Илью, и только дошли до ворот – здрасьте, ромалэ, выпрягайте: Яшка да Гришка! И сразу же, конечно: «Мы с вами, чаялэ, а то обидит кто-нибудь...» Маргитка едва удержалась, чтобы не разораться на брата прямо на людях. В другой день погулять его небось не вытащишь, все «некогда» да «отвяжись», а тут нате вам – сам напросился. Ясно, из-за Дашки. Вот смехота, и на что она ему? Слепая, как столетняя кобыла, и даже лица Яшкиного она никогда не увидит. Хоть и невеликое счастье на эту татарскую физию смотреть, а все-таки... А ему хоть бы что! Вот сиди теперь, как дура, и слушай какую-то ерунду про таборных цыган, вместо того чтобы допытаться наконец у Дашки,
И ведь в жизни бы не подумала, что с ней такое сможет случиться! С ней – Маргиткой Дмитриевой, первой плясуньей Москвы, к которой цыгане начали засылать сватов, едва ей исполнилось тринадцать, – отец еле успевал отказывать. А господа, а купец Карасихин, ездивший к ней каждый день, а гусары, бросающие ей под туфли ассигнации, а штабс-капитан Чернявский, даривший ей фамильные драгоценности, а Сенька Паровоз, наконец! Ох, Сенька... Вспомнив о нем, Маргитка даже улыбнулась. Но и ему теперь закрыты ворота. Маргитка знала это точно с того самого дня, когда спозаранку открыла дверь незнакомым цыганам и увидела эти черные разбойничьи глаза.
Про Смоляковых Маргитка знала давно – почти с того дня, как услышала, что Илона на самом деле ей не мать, а Митро – не отец. Цыганки нашептали ей об этом, еще когда она возилась с куклами, а в двенадцать лет Маргитка впервые кинулась с кулаками на Степку Трофимова – двадцатилетнего олуха, заявившего, что ее настоящая мать была проституткой. Драка вышла знатной, Маргитку отрывали от орущего Степки в десять рук, и то он еще две недели не мог выйти с хором в ресторан: лицо было расцарапано так, будто парень угодил в кошачью свадьбу. И потом Маргитка так же бесстрашно кидалась на всякого, кто осмеливался сказать плохое слово о ее матери. Она-то знала, что мать была красивая и несчастная, что, потеряв возлюбленного, купца Рябова, настоящего отца Маргитки, тяжело заболела и умерла, разрешаясь от бремени, – почти как в ее любимых романах. И последними, кто видел ее, были Смоляковы, Настька – тогда еще Васильева – и отец. Но расспрашивать отца было бесполезно: когда Маргитка осмелилась сунуться к нему с вопросами, он ничего не сказал, но посмотрел так, что она сразу поняла – ничего не выйдет. Тетка Варя тоже не желала говорить, хмурилась: «Ни к чему тебе это. Твоя мать – Илона!» И вот теперь приехали Смоляковы, которые были при матери в ее смертный час. Наверное, это судьба.
Вздохнув, Маргитка открыла глаза и на пальцах принялась высчитывать, на сколько лет Илья старше ее. Выходило – на двадцать с копейкой. Но это-то как раз не беда... К ней сватались такие, которым она во внучки годилась, – слава богу, отец не отдавал. А вот Настька его – настоящее несчастье. Цыгане до сих пор рассказывают небылицы про то, как Илья увез Настьку из Москвы в одном платье да шали, не сказавшись ни отцу, ни родне. Болтали еще и про какого-то князя, собиравшегося жениться на Настьке, и про какую-то купчиху, с которой Илья разводил амуры под носом у ее мужа... Всякое болтали. Маргитка была готова продать душу черту, лишь бы узнать, что в этих сплетнях правда, а что – выдумки цыганок. И хоть бы кто-нибудь рассказал, откуда у Настьки эти борозды на лице! Ведь видно же, что красавицей была, хоть уже и старуха, детьми обвешанная. Неужто правда Илья изрезал ей лицо ножом, чтобы никто больше не взглянул? Кто его знает, с такого черта станется...
Маргитка снова закрыла глаза, вспоминая резкое, смуглое до черноты лицо, сросшиеся на переносице брови, раскосые глаза с яркой голубизной белка, крутые черные кольца волос без нити седины... Некрасивый цыган, сатана сатаной... Но отчего же под сердцем оборвалось что-то, едва она увидела этого разбойничьего атамана, годящегося ей в отцы? Почему так отчаянно, до рези в груди, хотелось плакать, когда он вместе с дочерью пел таборную песню, от которой в комнате пахло полынью? Почему и за что так жаль его? А ведь она никого никогда не жалела... И что же, господи, теперь делать? Если бы Илья хоть внимания на нее не обращал... Если подумать, кто она для него – девчонка, ровесница его дочери, он держал ее на руках в первый день ее рождения – об этом Маргитка слышала от цыган. Но ведь Илья смотрел на нее! Смотрел, она сама видела, сколько раз нарочно оборачивалась, чтобы поймать на себе этот взгляд, перехватить раскосые глаза с голубой искрой. Смотрел, проклятый... А чего, спрашивается, смотрел, зачем пялился? Женатый, старый, с мешком детей, женой-уродиной, да еще чего только не говорят про него! Чего ему надо от девочки? Совесть потерял, или вовсе ее никогда не было? Не нужен он ей, и все! Месяц прошел, пора выбрасывать это из головы. И не реветь ночами в подушку, и не вытягивать про него по слову у Дашки, и не ловить украдкой взгляды, и... А гори он огнем, черт таборный! Зачем только явились они сюда!