Похмелье
Шрифт:
И Марчелло, в этой большой комнате, затенённой густыми занавесями, скинул на пол, раскидал-побросал пиджак, галстук, рубашку, брюки, потому что, скучая, он задремал в кресле одетый. Он подобрал новый галстук к новой рубашке, и очень грубая и очень свежая служанка искала точечку пыли, выискивала пылинку на его одежде, и ещё она искала в этом мужчине и ждала — пробуждающегося-непробуждающегося его желания, которое бы своею хозяйской властью вызвало бы к жизни её провинциальные таланты, и это было скучно и утомительно.
С сухостью прямых линий устремлялись в небо и этаж за этажом раскрывали безликие мёртвые окна на бетонные крыши и на атомный гриб — бетонные дома, бетонная улица оставила четыре дырки для четырёх обчекрыженных, обстриженных деревьев — чтобы они могли извлекать живительные соки из-под асфальта, и это тоже было скучно.
«Что случилось, Жанна? Почему ты опоздала? Марчелло, мальчики пускали ракеты, ракеты они сделали сами, ракеты поднимались на восемьсот… О, для тебя ничего не интересно…» Они посмотрели
Смертельная тоска жены Марчелло вот-вот должна была обернуться обычным распутством, под дождём, в автомобиле, посреди пустующего шоссе, её тонкое лицо вот-вот должно было обрамиться сухими и чувственными ладонями мужчины, и капризный изгиб её губ вот-вот должен был дрогнуть от мужского тёплого дыхания, её веки сейчас должны были опуститься, чтобы на две минуты спрятать вековую печаль её глаз. «Нет, — сказала она, — не надо, отвези меня обратно, у меня есть муж».
Богачи развлекались, шёл дождь, почти что ливень, но ливень не приносил облегчения и не освежал эти гниющие ещё со времён Нерона пьяные тела, и они — под пупырышками ночного дождика — плавали в холодных водах бассейна. Дочь миллионера пыталась понять, что же это такое в ней зевает и просыпается от присутствия Марчелло, но её отправили спать. Ещё в раннем детстве вследствие автомобильной катастрофы что-то в тайниках её нервов сдвинулось, видимо, и со зрелостью вместе свойственная ей от природы сонливость переродилась то ли в половое возбуждение, то ли в поэтический экстаз — не понять, — пугая и настораживая тем самым всю домашнюю челядь и мать. А также и отца. Марчелло понимал, что именно зевает в ней, Марчелло хотел в этом безумном, этом сумасшедшем мире хотя бы на полчаса осчастливить её, но Марчелло вдруг заметил, что стоит напротив собственной жены — жена хотела сказать Марчелло, что она от него, задыхаясь, ждала, ждала, ждала и он сам обещал — он обещал ей это — большую, неведомую, убийственную любовь, а он — самый обыкновенный, а он полумёртвый, а жизнь — скучная, а тоска — неведомо откуда, а тревога — всегда. …Но Марчелло сгрёб в ложбинку на поляне — сгрёб, смешал и растоптал — её слова, её печаль, её капризность, её тело, их одежды, её тоску, своё дыханье, её ноги, плечи, шею и потребовал, и взмолился, и попросил её губы, губы, губы. Нет, нет, нет — противилась женщина, не хотела, ненавидела женщина, но Марчелло в какой-нибудь последний раз обрёл в лабиринтах цивилизации свою мужскую доблесть. И Марчелло взял и смешал её печали, её сопротивленье, её самое — с собой… Ложбинка на поляне образовалась вот как: чтобы озеленить бетонный двор перед их виллой — земляной покров отсюда срезали и унесли по кускам и земля обнажилась — как обнажается нерв, когда сдерёшь с него кожу и плоть. Они вздрогнули и замерли в неподвижности в этой ложбинке. О, нет!
Домик вдали стоял неподвижно, лес казался армией из деревьев, каждое дерево стояло само по себе, отдельно, дуб на опушке уже не имел ничего общего с лесом, кудрявый куст стоял отдельно, сам по себе, все деревья стояли отдельно — сами по себе и сами для себя, никто ни с кем не был связан.
Конец
Фильм получил Большой Золотой Приз на следующих кинофестивалях: в Канне, 1961 год, в Венеции, 1962 год, в Сан-Пауло…
Вот что я вам скажу: им надо было родить пятерых детей, они должны были быть рудокопами в стёганых телогрейках, доильщиками — в горах под градом должны были переправлять брёвна по рекам, уборщицами в яслях — вот кем им надо было быть. Чтобы их груди ссохлись, сжёванные младенцами, чтобы их бёдра стёрлись и порты ввалились от труда, а лица сморщились, покрылись бесчисленными морщинами от постоянной необходимости улыбаться сразу сотне хозяев, чтобы во время дождя они попрятались под навес, разожгли бы костёр и грелись, отогревали
Свет в зале зажёгся, и Ева Озерова была жалким созданием. И были жалкими, и было жалко их — всех девушек и женщин в зале. И мне захотелось быть интригующим журналистом и циником, всюду несущим с собой переполох, и ещё мне захотелось, чтобы Армения была Италией, а Ереван — большим…
— Ну, что скажешь? — по-азербайджански спросил Максуд. — Что скажешь? — повторил он по-русски.
— Замечательно, Максуд, но мне это уже знакомо. Наш Бакунц сделал то же самое пятьдесят лет назад.
— Конечно, армяне во всём первые.
— Зато будущее принадлежит азербайджанцам.
— Жаль, что я утратил своё национальное лицо.
— Ничего, в один прекрасный день понадобится — обретёшь снова.
— Так что он сделал, ваш Бакунц?
— Крестьянину нравится горожанка, потом он эту горожанку находит в своей жене. Пробавляется, одним словом, старым.
— Но здесь это только оболочка.
— А что — основа?
— Пошли пиво пить после обсуждения?
— Пиво не люблю.
— Чешское пиво, и раки к нему бывают.
— У меня бутылка коньяка есть.
— Коньяк прибереги.
— Кого с собой возьмём?
— Мнацаканян, тебя кассир ждёт.
— Спасибо.
— Уходить собирается, сейчас кассу закроет.
— Спасибо, Герман.
— Значит, так. Пойдём Эльдар, ты, я и Виктор Игнатьев. Хотя с Эльдаром пить не стоит.
— Девушек с собой возьмём?
— Ну, хочешь, приведи Еву, а вообще-то не стоит.
— Ладно, там видно будет.
За бездетность удержали напрасно, поскольку моей жене нельзя рожать, улыбаясь, сказал я Валентине Сергеевне. Вашей жене рожать можно, у вас двое детей, улыбаясь, ответила мне Валентина Сергеевна. За бездетность вычли напрасно — моей жене рожать можно, и у нас двое детей, улыбаясь, сказал я Валентине Сергеевне. За бездетность удержала не напрасно, поскольку справку о детях в этом году вы не представили, улыбаясь, сказала мне Валентина Сергеевна. Откуда же вам известно, что у меня двое детей, пуще прежнего заулыбался я. А я по прошлогодней справке знаю, что у вас двое детей, засияла в ответной улыбке Валентина Сергеевна. А вы возьмите и вот так же, улыбаясь, переправьте в той справке дату. А это будет уже не справка, это будет подлог. В таком случае дайте мне — я возьму вашу красивую руку и вашей красивой рукой сам изменю дату. И будем мы оба соучастниками подлога, улыбаясь, сказала Валентина Сергеевна. И нас обоих запрячут в тюрьму, в одну камеру, улыбаясь, сказал я. Это всё шуточки, серьёзно заговорила она и пообещала вернуть все прошлые удержания — как только я принесу новую справку. Она была полноватая, но вполне приглядная молодая женщина, но она терялась в этом множестве облачённых магией рампы актрис и молочно-белых студенток — слушательниц курсов. И потому она только раздавала жалованье и стипендии и с молчаливой улыбкой поглощала сливки и пупырчатые огурцы, разложив их на газете на крайнем столе, у стены. А в далёком селе Цмакут нервная жена моего бедного дядьки Хорена оставила его и, проклиная весь белый свет, удалилась из села. И мой бедный дядька Хорен вот уже семь месяцев как без жены. Ей сказали: «Ахчи, мужчина как мужчина, куда это ты», и она ответила: «Одно только — что мужчина, только это и умеет», и, проклиная весь белый свет, ушла навсегда из Цмакута.
— Полонский уже начал лекцию, Мнацаканян.
— Я озабочен, Раиса Васильевна, ищу для своего дяди подходящую спутницу жизни из Москвы.
— Что значит — подходящую, может быть, учебная часть сможет вам помочь?
— Подходящую для жизни в деревне, полненькую, крепенькую и чтобы сварливая не была, чтобы мой дядька ночью сбежал от овцы, прибежал бы к ней, а она бы ему сказала «пришёл?».
Мадам заведующая учебной частью с минутку подумала, сообразила, в чей огород камушек. Мадам заведующая учебной частью воинственно улыбнулась:
— Что значит сбежать от овцы?
— Сбежать от овцы — значит оставить овец в загоне, оставить товарища спящим возле костра, спуститься ночью с гор домой и ночью же, значит, вернуться в горы.
— Это красиво, в твоём сценарии есть про это?
— Да, написал, чтобы вы потом вычеркнули.
— Напрасно, значит, написал?
— Я сказал себе — может быть, кое-кому понравится и, может быть, эти кое-кто защитят.
— Эти кое-кто не станут защищать, будьте уверены.
— Я себе сказал: поскольку эти кое-кто могут оказаться женщинами, то, может быть, всё-таки не вычеркнут.
— Нет, в самом деле, вы значительно продвинулись в русском, Мнацаканян.
— Благодарю вас за помощь, Раиса Васильевна.
— Сейчас я вам одну вещь скажу по-русски, и тогда мы поймём, достаточно ли хорошо вы овладели русским: у Полонского началась лекция, и вы опоздали на пять минут, Мнацаканян.
— На войне за такое причитался трибунал, не так ли?
Выйдя из дирекции, он, то есть я, закрыл глаза и тряхнул головой: ну сколько же можно, до каких пор, когда же ты человеком станешь, тридцатилетний осёл уже, хватит, уймись наконец. И увидел, что всё тело сжалось в конвульсиях, ещё немножко, и я завою. Ну, ладно, не делай только новой глупости, сказал он, то есть я, себе и, сдерживаясь, чтобы идти медленно, не бежать, пошёл к залу. И это тоже — как он выламывался перед кассиром. Тридцать лет тебе, осёл. Он почувствовал, что слова убивают заложенный в них смысл, и повторил: тридцать лет тебе, осёл такой, семью имеешь, отец ведь.