Похождения бравого солдата Швейка во время мировой войны. Окончание
Шрифт:
(в оригинале книги на этом месте утрачен сшивной блок)
‹…›
– То, что ты рассказываешь про Вильгельма и Николая, – сущая правда, – с уверенностью промолвил Швейк, – но то, что ты говоришь о нашем императоре, – гнусная клевета! Его императорское величество принял известие о том, что Россия объявила ему войну, со спокойным достоинством и справедливым негодованием, как писала газета «Глас Народа». Он, говорят, сказал совету министров: «Чем больше врагов, тем больше чести!» и «Если мы до сих пор не выиграли еще ни одной войны, то нам не так уж важно проиграть и эту!» или что-то в этом роде. Затем он сразу поехал в монастырь, там молился и снялся на фотографии, и такая иллюстрация была и в журнале «Светозар». А в Добжиче председателем Союза ветеранов был некий Лукеш, жестяник, который услышал про эту иллюстрацию и нарочно приехал в Прагу купить себе этот номер «Светозара». И он даже не мог допить пиво, – так жаль стало ему нашего императора, когда он увидел старичка таким согбенным и растроганным. У Лукаша от этого сделалась икота, и один из посетителей посоветовал ему съесть горсточку соли из солонки. Потом, когда у него убили на фронте старшего сына, а второй вернулся без руки и с выжженными глазами, он повесил эту картинку в сортире, и его увели жандармы. Теперь он, говорят, в Терезиенштадте.
– А все-таки было бы лучше, если бы государи
– Нет, брат, это не годится, – чистосердечно ответил Швейк. – Если государи затеяли между собою склоку, то она может быть разрешена только в честном бою, в котором нельзя жульничать и в котором должно принимать участие столько людей, что они не могут сговориться ни в одном мошенничестве. Когда я был в госпитале, рядом со мной лежал некий Пети Шкура. Он был артистом варьетэ, салонным куплетистом и, если не воровал, то разъезжал по белу свету с бродячим цирком. Он умел делать изумительные фокусы с картами, глотал шпаги, ел горящую паклю, забивал себе в рот шестидюймовые гвозди, но лучше всего он умел воровать; помимо всего, он был еще борцом по французской борьбе. И вот однажды он рассказал мне свои похождения, и при этом одна вещь крепко засела у меня в памяти. А рассказал он мне приблизительно вот что: «Я в ту пору путался с некой Анной Чадовиц, и был у нас ребенок. Это была очень красивая женщина, графского рода, дочь какой-то немецкой княгини, но последнее время она занималась в Иозефове проституцией. Ну вот, я везу точильное колесо, а она – колясочку, и мы таким манером путешествуем из Ичина, в Турнов. Там она меня чем-то разозлила, так что я оставил точильное колесо вместе с нею на улице и был таков. И поверишь ли, дружище, что я встретил ее только три года спустя на большой дороге за Краловице под Плзеном? Я сбежал от нее в Нову-Паку, а там был некий Шимек со своим цирком, и он сразу принял меня к себе в труппу как неуязвимого индийского факира, укротителя тигров и короля джунглей. Но в Паке люди тертые, и цирк у нас пустовал: ведь у Шимека были только две лошади, дрессированная коза и собака, которую я ничему не мог обучить, а также выступала его жена с ученой обезьянкой. Тогда мы снялись и переехали в Ново-Боузов, потому что Шимек говорил, что там еще никогда не было цирка, что это, так сказать, совершенно девственный город. Дали мы первое gala-представление, и пришло только несколько мальчишек; дали второе со столичной программой – и опять только одни мальчишки. Кресла пустовали, хорошей публики нет как нет. Почесал себе Шимек за ухом, а потом дал телеграмму в Прагу, поехал сам в Нова-Болеславь и привез вечером из тамошней типографии большие афиши: „Сегодня и ежедневно в Цирке чемпионат французской борьбы на звание чемпиона мира и на приз в десять тысяч крон. Борьба продолжается до окончательного „результата“. Утром мы расклеили эти афиши, а в обед приехали три господина из Праги, которые никому не назвали своих фамилий, а только спросили директора. Оказалось, что это – чемпионы Германии, России и Португалии. Вечером состоялась борьба, и я изображал четвертого, „Черную маску“. А наш ловкач-директор, Шимек-то, тем временем по секрету рассказал в трактире, что эта „Черная маска“ – один гражданин из Боузова, пожелавший остаться неизвестным. Вечером цирк был битком набит, так что чуть парусина не лопнула, и по окончании программы состоялась борьба. Конечно, дружище, у нас наперед было уговорено, на какой минуте и кто кого положит на лопатки, но эти негодяи швыряли меня, как тряпку, так что в тот вечер я уложил на обе лопатки только чемпиона Португалии, а чемпионы Германии и России так и не поддались. На другой день тот, который изображал чемпиона России, тоже дал себя победить, и цирк ревел от восторга. На третий день Шимек объявил – с барабанным боем, как полагается! – что съехавшиеся на состязание чемпионы вызывают сильнейших людей из Боузова и его окрестностей бороться с ними на приз в пятьдесят крон. Вот на вечернее представление приехали даже те, кто жил в трех часах езды от города, и мне пришлось заложить чемпиону Германии такой галстук, что он полетел вверх тормашками. А после представления все три чемпиона напились в трактире пьяными, избили директора за то, что он слишком мало им заплатил, и в ту же ночь взяли да уехали. Утром колю я за повозкой дрова, и вдруг директор Шимек зовет меня, чтобы я на минутку прошел к нему. В повозке сидит какой-то незнакомый господин; он встает, подает мне руку и говорит: „Позвольте представиться: Тухичек, здешний мясник. Мне очень хотелось бы, господин чемпион, попробовать, какая такая у меня есть сила“. У меня даже в глазах потемнело. Еще бы! Мужчина – здоровый, как бык. Ручищи – что лопаты, ножищи – что бревна. Взялся я это за ручку двери и говорю: „Что ж, очень приятно. Но застрахованы ли вы на случай смерти, господин Тухичек? Позаботились ли вы о. жене и детях? Видите ли, я принципиально не употреблю опасных приемов в борьбе с любителями, но никогда нельзя знать, что может случиться!“ Господин Тухичек опечалился, а директор подмигивает мне, чтобы я вышел вместе с ним. И вот за повозкой господин Тухичек конфузливо начинает: „Дело в том, господин чемпион, что силы у меня достаточно, но я не знаю ваших приемов и трюков… Послушайте, дайте мне положить вас“. Я, конечно, страшно оскорблен и говорю: „Да что вы себе думаете, милостивый государь? Я – чемпион Европы и должен позволить вам положить меня на обе лопатки? Мне приходилось бороться со Шмейкалем, с Фриштенским, Штейнбахом, Цыганевичем и негром Ципсом и всех их я отделал, что надо. Что ж, по-вашему, слава далась мне даром, что я ее ни за что ни про что могу уступить вам? А он даже руки сложил. „Господин чемпион, – говорит, – вы только то поймите: вы отсюда уедете, и в газетах об этом не напишут, а я ведь здешний, и меня засмеют до смерти – вы наших боузовцев не знаете. Ну, прошу вас, дайте мне положить вас, и я вам еще добавлю пятьдесят крон и заплачу за вас в трактире за все время, что вы тут пробудете“. Он тут же пригласил меня позавтракать с ним, так что я в конце-концов согласился на поражение, но выговорил себе, что оно последует только на шестнадцатой минуте… Дорогой мой, за всю жизнь мне не пришлось испытать того, что в тот вечер. Цирк, несмотря на утроенные цены, был битком набит, и господин Тухичек обращался со мной, ну, прямо, как сорокопут с майским жуком! Он давил меня так, что я задыхался, и швырял меня на песок как несчастную лягушку; я за него только цеплялся, чтобы не упасть от слабости. Наконец, я ему шепчу: «Ну, теперь!“ – и он навалился на меня всею тяжестью и надавил мне коленом на грудь, а потом наступил мне ногой на живот и начал раскланиваться перед публикой. Поднялся такой рев, что в Зоботке люди выскочили в одних рубашках на улицу, а звонарь полез на колокольню бить набат, будто Зоботку заняли пруссаки. А потом директорше всю неделю пришлось растирать меня – до того я весь был в синяках и подтеках!“
«Поэтому, братцы, – закончил Швейк свой рассказ, – нельзя
Он ушел, и вскоре раздалось в другом месте:
– Братцы, завтра по всему фронту начнется наступление, и наша 12-я рота первая покажет неприятелю, где раки зимуют. Пришел такой приказ от самого императора; ему очень хочется, чтобы война поскорее кончилась.
Пока Швейк наводил в окопах панику, Балоун усердно разогревал на огне свой котелок. Под влиянием вечного голода Балоун с легкостью пал жертвой страсти, которая, впрочем, обуяла и других солдат: оцинковывать котелки внутри и придумывать новые блюда с экзотическим вкусом благодаря изменению полуды в котелке. Часто, возвращаясь, Швейк заставал Балоуна в соседнем блиндаже чистящим котелок кусочком свиной шкварки; он обтирал его тряпочкой, так что котелок блестел, как серебро. Затем он доставал из вещевого мешка разные сверточки и пакетики и принимался объяснять:
– Сперва ты, братец, положи туда кусочек сала, потом прибавь натертого чесноку и несколько перчинок и дай поджариться. Потом возьми ложку муки, несколько штук чернослива и залей водой настолько, чтобы оно загустело, когда остынет. Можно положить и кусочек сахара, но во всяком случае не забудь эту штуку посолить. А если ты еще прибавишь кубик сухого бульона «Магги» и нарезанный ломтиками хлеб, то выйдет такая чудная еда, какой не получить ни в каком ресторане.
Успех такого блюда можно было легко объяснить, потому что продовольственное снабжение армии происходило с перебоями; русские зорко следили днем и ночью и делали невозможным подвоз продовольствия в более или менее значительном масштабе. Как только батальонный обоз начинал грохотать вблизи какой-нибудь деревни, на улице рвались снаряды. Кухня подъезжала только под утро и останавливалась в получасе ходьбы от окопов, и солдатам приходилось в темноте тащиться к ней со своими бачками.
Раздатчик принес три бачка с вареным рисом и накрошенным ливером на девять человек; солдаты усердно проделывали новые дырки в своих поясах. Хлеба выдавали по четверти буханки на день, а сыра – только дырки с тоненьким ободком; кофейные консервы были дрянь, потому что на консервных фабриках туда подмешивали вместо кофе отруби, а сала приходилось на человека до такому маленькому кусочку, какими шпигуют зайца. Но Балоун умудрялся готовить и из этого малого.
Однажды вечером русские принялись обстреливать деревню. Они открыли стрельбу из тяжелых орудий и стреляли всю ночь; в течение дня они лишь изредка посылали «гостинец», чтобы показать, что они не заснули, а с темнотой огонь снова усилился.
Кухни не подходили, обоз был отослан обратно, так как снарядом убило лошадь первой повозки, и огонь все время держался на линии дороги. Таким образом пищи не раздавали двое суток, и в окопах голодали.
Поручик Лукаш разрешил съесть «неприкосновенный запас», но этот запас был уже давно съеден и переварен; ибо, хотя унтер-, офицеры обязаны были ежедневно проверять у солдат наличность консервов, их все же тайком съедали, чтобы в случае ранения или смерти в бою они не достались санитарам.
Война делала людей изобретательными: жестянки осторожно вскрывались по самому краю, опорожнялись, потом их снова закрывали и носили пустыми; при осмотре консервы у солдат всегда оказывались в наличности, и прошло довольно много времени, пока догадались, что жестянки надо брать в руки и подвергать более тщательному исследованию.
К неудачникам, которые были изобличены в надувательстве по отношению к своим начальникам, принадлежал и Балоун, сожравший свой неприкосновенный запас уже на второй день, когда какой-то плутоватый солдат научил его, как это сделать. И вот теперь он в отчаянии бегал туда и сюда, пытаясь найти какую-нибудь еду но ничего не мог раздобыть, так как консервы Лукаша тоже успели исчезнуть. Балоун совершенно потерял голову и стал болтать, что приближается светопреставление и начинается день Страшного суда; он сидел в углу блиндажа и молился по маленькой книжечке, которую жена послала ему из дому вместе с ветчиною, чтобы у него была и духовная пища,
В ту же ночь русские произвели атаку на австрийские позиции, а под утро повторили ее. Вдоль всей цепи окопов трещал адский огонь; позади них и в проволочных заграждениях впереди рвался снаряд за снарядом, и Балоун, заткнув себе уши, причитал:
– Наступил он, наступил! Сперва нас морили голодом, а теперь и совсем убивают.
– Что ж, и это может случиться, – отозвался Швейк, прислоняясь к стене и определяя по ее сотрясению, на каком расстоянии разорвался снаряд. – А ты знаешь, что следует перед смертью хорошенько попоститься? Умирать – это еще более важное дело, чем итти к причастию. После смерти человек идет к небесному причастию, и не захочет же он явиться туда с полным брюхом. В самом начале войны, после боя при Замостье, фельдкураты пошли причащать на поле битвы, и из Замостья с ними пошел и раввин посмотреть, нет ли там какого-нибудь умирающего еврея, которому он мог бы подать духовное утешение. Вот идет он с одним фельдкуратом и смотрит, как совершается обряд последнего елеопомазания тяжело раненых, и вдруг под кустом они находят двух раненых солдат. Один из них христианин, а другой – еврей. Вот фельдкурат и объявил своему-то отпущение грехов, и соборовал его, и подал ему духовное утешение. «Сын мой, – говорил он, – раны твои тяжки, и жизнь твоя на исходе; но не страшись, ибо еще сегодня ты узришь лик господень и вечно будешь с восторгом созерцать его». И тот солдат поцеловал распятие и умер. А раввин тоже помолился над солдатом-евреем, тоже захотел влить в его душу утешение на дальний путь и говорит ему: «Моисей, я вижу, что не долго тебе уж оставаться тут, но не тужи, потому что для всех наступает час, когда надо оставить свои дела. И ты умрешь так скоро, что еще сегодня будешь ужинать с Авраамом». Тогда солдат плюнул и со вздохом ответил: «Видит бог, что мне вовсе не хочется жрать!» Так что, Балоун, старый грешник, приготовься к путешествию в рай.
Балоун встал на колени и принялся целовать переплет своей книжечки; в эту минуту снаряд угодил так близко от них, что с потолка посыпалась глина, и Швейк многозначительно промолвил:
– Сейчас нам будет крышка!
И вдруг посреди жесточайшей канонады послышался снаружи голос:
– Командира! Где командир? Командира!
– Швейк, поди-ка, взгляни, кого тут нелегкая принесла, – приказал поручик Лукаш. – Чорт подери, может быть, это ординарец с приказом, чтобы нам удирать отсюда.