Поиск-83: Приключения. Фантастика
Шрифт:
Весной он ходил в университет на лекцию московского пананархиста Гордина, который изобрел международный язык «АО». В этом языке было всего одиннадцать звуков, пять гласных и шесть согласных. На письме они обозначались цифрами, чтобы никому не обидно было — ни русским, ни тем, кто латинским алфавитом пользуется или еще каким. В университетском клубе, где шла лекция, дым стоял коромыслом, в углу кто-то тренькал на гитаре, а Гордин, патлатый, толстый, в пиджаке фиолетового бархата с обтрепавшейся золотой бахромой, словно сшитом из театрального занавеса, писал мелом на доске слова своего языка, объяснял грамматику. Вадим тогда отметил на папиросной коробке спряжение глагола «делать». У него до сих пор эта коробка дома валялась: «аа» — делать, «биааб» — я делаю, «цеааб» — ты
Этот язык, как объяснил Гордин, предназначался для будущего пананархистского общества, где главную роль будут играть не мысли, а чувства. Чепуха, конечно, но если уж выбирать между эсперанто и языком «АО», то Вадим, пожалуй, предпочел бы последний. Гордин, по крайней мере, честно заявил: его изобретение практического смысла пока не имеет, общество еще не созрело для такого способа общения. А эсперантисты тем и раздражали больше всего, что при каждом удобном случае выставляли напоказ жизненную необходимость своего эсперанто, необыкновенную его важность. Выходило, будто они весь мир хотят спасти, человечество осчастливить, а окружающие этого не понимают, не ценят и даже суют им палки в колеса.
Вадим начал было вслух вспоминать про Гордина, но Семченко строго оборвал его:
— Шарлатан!
— Кто шарлатан? — спросил, входя в комнату, литературный консультант редакции Юрий Юрьевич Осипов, сорокалетний брюнет, тощий, с настороженным и усталым лицом раскаявшегося абрека.
Он был заслуженный фельетонист, подвизался еще в «Губернских ведомостях», а потом, при белых, в газете «Освобождение России» вел «Календарь садовода и птичницы», рассчитанный на местного обывателя. Но Осипов, как он сам утверждал, ухитрился в этом календаре под видом птиц и различных плодово-ягодных растений изобразить в критическом ракурсе деятелей комендатуры и городской думы, за что был со скандалом уволен. Правда, не так давно Семченко узнал, что уволили Осипова отнюдь не по политическим мотивам. Будучи в садоводстве и птицеводстве полным профаном, тот попросту переписывал аналогичный календарь из подшивки одной киевской газеты за пятнадцатый год. При этом ему хватило сообразительности делать поправку на климат, но сроки всяких прививок и подкормок все равно не совпадали, от обывателей стали поступать возмущенные письма, и его уволили. К тому времени, когда подлинные причины увольнения выяснились, Осипов был уже принят в редакцию с обязанностью руководить литкружком и править стиль молодых корреспондентов, доверие оправдал, и его после долгих дебатов оставили на месте.
Семченко и ему рассказал, как бы он на месте товарища Беклемышева поступил с топленым маслом.
— Вы, Коля, сложнейший вопрос затронули, — своим монотонным голосом, в котором не сразу угадывалась скрытая насмешка, начал объяснять Осипов. — О цели и средствах. Я бы предоставил его решать провидению. Если масло в дороге протухнет, не доедет до Западного фронта, значит, Беклемышев поступил нехорошо. А если доедет неиспорченным, то, выходит, все в порядке и бог на его стороне.
— Вы, Юрий Юрьевич, тоже к нам завтра приходите, — оборвал его Семченко. — Вам полезно будет… Между прочим, в концерте Казароза выступит. Слыхали про такую певицу?
— Казароза… Казароза. — Осипов задумался. — Что-то такое припоминаю.
2
Если бы Семченко спросили, зачем он, восьмидесятилетний старик, не так давно перенесший операцию на почках, два часа простоял в очереди за билетами на Ярославском вокзале, а потом сутки трясся в душном вагоне, где не открывалось ни одно окно, он бы не знал, что ответить. То есть для себя он все решил, но объяснить кому-то другому было трудно. Что объяснишь? Да, из Союза журналистов
И всего-то было письмо от этой учительницы, Майи Антоновны, просившей написать воспоминания о клубе «Эсперо», — листок в длинном поздравительном конверте, безличные обороты, скромный перечень собственных достижений, несколько вкрапленных в русский текст слов на эсперанто.
Ему не раз присылали мемуары на рецензирование, и он сочинял эти рецензии легко, быстро, сам удивляясь точности собственной памяти. Когда известный кинорежиссер попросил описать обстановку советского посольства в Лондоне в двадцатые годы, Семченко отстукал ему десять страниц на машинке, вспомнив даже, какого цвета были портьеры на окнах. А незадолго перед тем из журнала заказали очерк о деятельности нашего торгпредства в Англии, где Семченко проработал до тридцать второго года. Он написал его практически за один вечер, сразу набело, почти без правки, и очерк всем понравился — напечатан был без сокращений и признан лучшим материалом номера. А эти злополучные воспоминания он вымучивал целую неделю, маялся, уныло тыкал одним пальцем в клавиши машинки. Потом порвал написанное и отправился на Ярославский вокзал.
И сразу понял, что не зря приехал, когда по Петропавловской, ныне начдива Азина, улице вышел к Стефановскому училищу — тот же розово-красный неоштукатуренный кирпич, железные карнизы, встроенный в правое крыло восьмигранный шатер бывшей часовни. Внутри, конечно, все было по-другому, но по коридору тянулась все та же вечная риска, разделявшая стену надвое — внизу масляная краска, вверху побелка, и эта риска, пережившая революции и войны, тысячи раз виденная в учреждениях любого ранга, вдруг всколыхнула память и на полчаса повергла Семченко в состояние деятельного умиления.
— Пойдемте, покажу вам наш музей. — В вестибюле Майя Антоновна открыла ключом боковую дверь, пропустила Семченко в комнату, сумеречную от плотных штор. — Раньше здесь была швейцарская.
Но он уже и так вспомнил это полукруглое окно, этот выступ коридорной печи слева, низкий сводчатый потолок. В двадцатом году здесь помещалось правление клуба «Эсперо».
Теперь на стене висел портрет Чкалова. Под ним, на тумбочке, стоял большой мятый самовар из рифленой латуни, без крышки.
— Наша школа носит имя Чкалова, — бесстрастным экскурсоводческим голосом объяснила Майя Антоновна. — Мы собираем воспоминания о нем, встречаемся с людьми, лично знавшими Валерия Павловича.
Семченко кивнул на самовар:
— Его собственный?
— Нет… Подарок человека, с которым Чкалов состоял в переписке.
— Он бы вам еще подштанники свои подарил. — Семченко легонько пристукнул палкой по самовару, с удовольствием поймав встревоженный взгляд Майи Антоновны. — Тоже реликвия!
Раньше на палке был резиновый наконечник, но Семченко его снял. Ему нравился четкий стук дерева по асфальту.
На отдельном планшете он заметил фотографию человека в красноармейской фуражке, с кубарями в петлицах. Его лицо показалось знакомым — чернявое, длинное, с длинным острым подбородком, чуть асимметричное от неумело наложенной ретуши.
— Геннадий Ходырев. — Майя Антоновна проследила его взгляд. — Наш земляк… Был начальником погранзаставы в Карпатах, попал в плен, бежал, сражался в маки. Погиб во время парижского восстания. У нас есть его биография, ребята из совета музея писали… Показать?
— Если не затруднит.
Порывшись в шкафу, Майя Антоновна протянула несколько альбомных листов, сшитых по краю красной ниткой. На верхнем наклеена была такая же фотография, как на планшете, только маленькая, а сбоку цветными карандашами нарисован мужчина в набедренной повязке, поднимающий над головой оранжевый комок с лучами и сиянием. «Данко, наверное», — сообразил Семченко.