Поиск-86: Приключения. Фантастика
Шрифт:
8
Еремей сразу, словно и не спал вовсе, открыл глаза. Увидел неумело заправленные койку и русскую лежанку-диван — значит, Антошка давно встал, убежал к Екимычу и Егорку с собой увел. Посмотрел на окно: солнце поднялось уже высоко. Оно белым квадратом лежало на стене, лучисто играло на копье, на ободке щита, на гребне шапки Им Вал Эви.
Еремей опустил ноги на пол, злясь на себя, что так долго спал, — Егорка и Антошка смеяться, наверно, над ним начнут. На табуретке увидел Еремей свои штаны, выстиранные, непривычно гладенькие, без складок. Сверху аккуратно лежала такая же, как у капитана, куртка, только серая от старости и стирок; на ней — белая, еще
Еремей не удивился — ведь малицу и ернас пришлось выбросить, вот русики и отдали свое, что ж тут особенного. Он почти без боли оделся — все оказалось немного великоватым; обулся — нашел под табуреткой свои нырики. Достал из-под подушки дедушкин ремень, туго застегнул его на животе, привычно поправил качин и сотып с ножом. И вышел.
Молоденький часовой, расхаживающий по коридору, поднял голову, заулыбался приветливо. На отрывистое: «Где Антошка с Егоркой? Не видел?» — пожал плечами, махнул рукой в сторону выхода на палубу: «Туда вроде ушли», а на вопрос: «Где Люся?» — показал глазами на дверь, за которой слышались голоса. Здесь Еремей уже был вчера — чай пил вечером. Дернул ручку, прочитав сначала на табличке: «Кают-компания». Заглянул.
Плотно сдвинутые столы, за ними бойцы, сосредоточенные, серьезные; Люся стоит у стены, на которой черная доска с полустертыми белыми буквами. Объясняет что-то, взмахивая ладонью. Оглянулась на дверь, покачала неодобрительно головой. Погрозила Еремею пальцем и кивком показала, чтобы входил, сел и не мешал.
— Новая экономическая политика — вовсе не поражение, а перегруппировка сил, — напористо продолжала она. — Да, разрешена частная торговля; да, разрешено сдавать в концессии некоторые предприятия и создавать новые со смешанным и даже чисто частным капиталом. Но рабоче-крестьянское правительство оставило за собой ключевые высоты экономики: тяжелую промышленность, транспорт, внешнюю торговлю…
Она говорила еще о чем-то мудреном, чего Еремей не понимал, но от этого только еще больше зауважал Люсю — как внимательно слушают ее, а ведь многие бойцы почти пожилые. Вот какая умная у него старшая сестра, вот какие люди в роду пупи!
— Встать, смирно! — выкрикнула вдруг Люся и, когда все вскочили, повернулась к двери, в которой стояли Фролов, капитан и Матюхин.
— Вольно, садитесь, — Фролов снял фуражку, нацепил ее на крюк вешалки. — Сколько в расходе? — спросил Матюхина.
— Двадцать один арестованный, двое часовых, трое в лазарете, трое в кухонном наряде, двое в кочегарке, а также штурвальный и машинист с масленщиком, — увидев удивленные глаза командира, Матюхин пояснил: — Масленщик — остяцкий мальчик Антон Сардаков. Зачислен на вахту по просьбе Екимыча.
— Понятно. После обеда все, кроме группы ликбеза, — на хозработы. В распоряжение Виталия Викентьевича, — Фролов кивнул на капитана и направился к Еремею.
— Добрый день, сынок. Совсем, гляжу, окреп, — проговорил, усаживаясь рядом с мальчиком. — Значит, самое страшное — позади…
Но Еремей не слушал его. Он пораженно наблюдал за Егоркой, который в белой, сбившейся на ухо шапочке, в белой куртке выкладывал перед бойцами из таза деревянные потертые, обкусанные ложки.
Приблизившись к Еремею и положив к его руке ложку, Егорушка буркнул:
— Чего пялишься?.. Мы непривыкши задарма есть.
— Ах ты… лукавый твой язык! — Люся, которая шла вслед за ним, подавая бойцам по небольшому кусочку черного хлеба, принужденно засмеялась, взглянув на Еремея: не принял бы тот слова Егорушки на свой счет. — Неужто ты нас объел бы?
— Такую сознательность можно только приветствовать, — Фролов ободряюще подмигнул слегка покрасневшему Егорушке. Уточнил внушительно: — У нас не работают только раненые.
Положил свою горбушку вплотную к кусочку Еремея. Тот хотел отодвинуть дар, но
— Нет, нет, оставь хлеб себе. Я здоровый, а ты раненый. Тебе надо скорей сил набираться. А для этого нужно есть…
— Опять этот суп-кондей, — вздохнул Матюхин. Он черпал из бачка мутную, белесоватую жижицу, разливал ее по мискам, которые тут же уползали, из рук в руки, к дальнему концу стола. — Полный пароход еды, а себя морим! Неужто нельзя хоть одну рыбину взять?
Пальцы командира, поглаживающие руку Еремея, сжались.
— Отдайте поварешку соседу, Матюхин, — негромко потребовал Фролов. — Делите суп, Варнаков! — приказал парнишке с суровыми глазами, принявшему черпак. — А вы, Матюхин, смотрите сюда, — показал на плакат с надписью: «Помоги!», где из непроглядного мрака бежал страшный жилистый старик, умоляюще вскинувший руки. — Смотрите и рассказывайте о текущем моменте.
— Да я так, товарищ командир… — Матюхин опустил глаза. — Ляпнул не подумавши.
— Подними глаза! — рявкнул Фролов. — И рассказывай!
Стало тихо: не звякнет ложка, не скрипнет скамья — только побулькивает разливаемый в миски суп, да капитан заерзал, крякнул негромко.
— На текущий момент положение в республике очень тяжелое, — начал Матюхин, с натугой выдавливая слова. Лицо его, широкое, скуластое, обычно дерзкое, стало виновато-хмурым, покрылось, как росой, потом. — Заводы и фабрики не работают. Паровозы и вагоны поломаны, рельсы раскурочены, все путя заросли лебедой. В городах нет ни угля, ни дров. На улицах тьма-тьмущая беспризорников. Холод, болезни, обуть-одеть нечего. Одно слово — разруха!.. Ну понял я, товарищ командир! — Он умоляюще посмотрел на Фролова, но, увидев его лицо, торопливо отвел взгляд. — А самая большая беда — голод… — Уткнул подбородок в грудь, спрятал глаза под насупленными бровями. — В Поволжье вымирают целыми семьями, целыми деревнями. ВЦИК издал декрет об эвакуации тамошнего населения… Простите меня, товарищ командир.
— Рассказывай! — жестко потребовал Фролов.
— Голодно везде, не только на Волге, — переборов вздох, уныло продолжал Матюхин. — В Москве, в Петрограде оплату служащим производят натуральным продуктом: овсом, жмыхом, воблой — по горсточке, по две-три рыбки в день. На рабочего выдают полфунта хлеба…
— Полфунта! Два таких кусочка! — Фролов схватил горбушку, взметнул ее над головой. — В день! В сутки!
Еремей, не мигая глядевший в подставленную здоровяком-соседом миску, где слабо колыхалась, успокаиваясь, белая водица с редкими крупинками разваренных зерен, посмотрел на Матюхина. До этого глядеть на него не мог — было жалко парня и почему-то неловко за него: догадался Еремей, что сказал тот что-то неприятно поразившее его товарищей, и, лишь выслушав рассказ, понял, что именно сделало осуждающими лица бойцов, понял — где-то, далеко отсюда, у людей беда. Что такое голод, Еремей знал, знал, как вымирают целыми семьями. И представил большие русские стойбища, такие, как Сатарове, и даже, может, больше, где лежат дети со вздувшимися животами, где тенями бродят, пошатываясь, худые, изможденные мужчины и женщины, и Еремею стало жалко их, неведомых и незнаемых.
— Полфунта на двадцать четыре часа! — кривя губы, продолжал зло Фролов. — Работающему. Устающему. Которому надо еще и детей, и мать, и жену кормить… — Он опустил руку, бережно положил краюшку рядом с кусочком Еремея. — Снимите повязку, Матюхин, и отдайте Варнакову, — сказал устало. — Заступите в кухонный наряд.
Матюхин стянул с рукава красную ленту. Сунул ее через стол чуть ли не в лицо Варнакову и, громыхнув стулом, затопал к двери в камбуз.
— Отставить! — приказал Фролов. — Сначала пообедайте. Нам не нужны истощенные бойцы. Это касается и тебя! — Искоса посмотрел на Еремея, отодвинувшего горбушку. — Поэтому — ешь. И без фокусов.