Пока мы можем говорить
Шрифт:
– Не любишь?
– Не скажу.
В машине он молчал почти всю дорогу, как будто решил, что отныне все слова являются небезопасными. Наконец произнес нехотя:
– Вот же блин. Совратил замужнюю женщину. Умную, красивую, во всех отношениях замечательную. Прекрасного профессионала, хорошего человека, члена профсоюза. Да… И продолжаю совращать. И продолжаю получать от этого невероятное удовольствие. Охренительное, Аня, удовольствие. Гореть мне в аду…
И безо всякого перехода:
– Хочешь, расскажу тебе, что со мной
– Пошел ты к черту, – устало сказала Анна. – И Гамбург твой.
Женя подъехал к обочине и остановил машину.
– Не смотри на меня так, – беспомощно попросила Анна спустя минуту, – пожалей меня.
– Как тебе объяснить, – сказал он одними губами, такими, которых нет больше ни у кого, разве что у Патрика Суэйзи времен «Грязных танцев», – как тебе объяснить, когда нет слов, а ты все надеешься, что вспомнишь одно, самое главное, а ты – «любишь, не любишь…» О, Господи, прости грехи мои тяжкие… Мы приехали, Аня, вон твой дом.
Теперь Эмико все реже вспоминала, что когда-то, в другой жизни, ее звали Шань и что она – принцесса из маньчжурского императорского рода Айсинь Гиоро. Да и что вспоминать – родилась она одиннадцатой у девятого принца Айсинь Гиоро Асаки через двенадцать лет после окончания Синьхайской революции, в 1925 году. Революция уничтожила золотую маньчжурскую династию, так что родилась Шань в статусе бывшей принцессы, дочери бывшего принца, внучки бывшего великого князя Су. Их, бывших, мальчиков и девочек голубых императорских кровей, набралось бы на целый пионерский лагерь. Лагерь, да…
Детство давно представлялось ей нижним коржом в торте «Наполеон» – количество последующих житейских наслоений сделало его далеким и практически неразличимым. С высоты восьмидесяти семи лет она всматривалась в свою жизнь, как в калейдоскоп, в котором довольно часто выпадали холодные или откровенно мрачные сочетания цветов. Детство же при «быстрой перемотке» проносилось чем-то бело-розовым и зелено-голубым, но где-то в глубине картинки стабильно присутствовал ровный серый фон. О нем-то как раз она поначалу старалась не вспоминать, а после и вовсе забыла. Только и делала, что отбивалась от Женьки, который чуть что: напиши, кицунэ, мемуары да напиши… Как-то она решила пошутить и рассказала маленькому внуку, что она – не просто бабушка Эмико, а лисица-оборотень, кицунэ. И что этой премудрости она научилась в школе ниндзюцу, потому что, если где и учиться японскому шпионажу и его многовековым традициям, то только там. Женька принял все за чистую монету, его просто распирало от гордости за таинственную и героическую бабушку, и с тех пор это «кицунэ» приклеилось к ней намертво, как второе имя, даже дочь с зятем стали звать ее так, да она и не возражала.
Эмико и думать не могла, что тот самый ровный серый фон вдруг всплывет на поверхность и начнет доминировать в ее памяти. А все потому, что заехал на огонек Женька, просто так, безо всякого повода привез бордо и какой-то невероятно вкусный сыр, название которого она запамятовала. Сначала внук по обыкновению очаровательно, в неповторимой своей манере
Первая – о его пациентке Августине из поселка Красная Яруга и о ее жутких воспоминаниях.
Вторая – о его коллеге Анне, в которую он влюблен и с которой у нее роман.
– Женись, что ты себе думаешь! – поначалу обрадовалась Эмико. – Сколько лет уже прошло, как вы с Адой расстались…
– Но Анна замужем, кицунэ, – сказал Женька. – Такая вот фигня.
– Мальчик, я тебя прошу, – вздохнула Эмико, – не говори при мне слов «фигня», «пиздец» и «охренительно». Пожалей старушку. Как любой ассимилированный инородец, я очень блюду чистоту русского языка. Да, и слова «медвед» тоже не говори. Не знаю, чем уж оно так дорого твоему сердцу…
– И у нее болен муж.
– Серьезно? То есть я хочу спросить – серьезно ли болен?
– Несколько лет уже болеет. – Женька налил себе полный бокал бордо, неожиданно выпил залпом и уставился в стол. – Никак не могут поставить диагноз. Что-то системное, аутоимунное… – Потом посмотрел на бабушку и тихо спросил: – Ты что, кицунэ?
На секунду ему показалось, что на него и впрямь смотрит бесстрашная и безжалостная лисица-оборотень и странным блеском отливают ее темные раскосые глаза.
– Воспользовался, значит, ее отчаянием? – почти шепотом проговорила она. – Ее страхом и растерянностью?
– Ты что, кицунэ! – испугался он. – Перестань меня демонизировать, все было не так…
Эмико встала и расправила ладонями длинную серую шелковую юбку.
– Я, Евгений, как была синтоисткой, так и осталась. Но я точно знаю, что в ваш христианский рай не пустят именно ее. Твою любимую женщину. Из-за тебя.
– Глупости! – рассердился Женя. – Я тебя люблю и уважаю безмерно, но что за глупости ты сейчас говоришь!
– Когда твой дедушка умер, мне было пятьдесят два года. До этого он четыре года болел, и я уже ни на что не надеялась. Никто не надеялся. Рассеянный склероз, он угасал, угасал, становился прозрачным. Я садилась рядом с ним, брала его тонкую руку и смотрела в его глаза. Могла так часами сидеть, смотреть… Ты думаешь, не нашлось поблизости умников, которые рассказывали мне, как я еще хороша и прекрасна и стоит только пальцем поманить? Что, думаешь, я не знала, что есть мир, где люди веселятся и радуются, здоровы и любят друг друга в то время, когда у меня поводов для веселья и радости никаких, одни тихие слезы по ночам?
Женя смотрел на бабушку во все глаза. Она и в этот момент была хороша и прекрасна, но от ее голоса и взгляда его неожиданно начал пробирать озноб.
Странно, что ей когда-то в юности дали прозвище Чижик. Какой там Чижик. Кицунэ – она и в Африке кицунэ. Страшное дело.
– Послушай, ну… – растерялся он окончательно. – Ты осуждаешь ее? Или меня? Обоих, да?
– Не знаю. – Она отвернулась, поправила тяжелую бордовую штору. – Тебе, наверное, пора ехать?