Поклонение волхвов. Книга 1
Шрифт:
Протекло три года; буранные зимы таяли под эолами весен, три пыльных лета промывались сентябрьскими лазурями, когда степь делается прозрачной и тихой, прежде чем накрыться дождями и вспениться грязью... Все эти три года Амуры не тревожили здоровое, величиной с крепкий кулак, сердце Саторнила Самсоновича. Он потолстел, стал чаще говорить супруге «душечка» и прилежать в государственных делах, которых, правда, было немного: все как-то управлялось само собой. Лишь дважды приходили к нему письма от в очередной раз непонятой человечеством m-me Агари, на которые Саторнил Самсонович собирался ответить, да как-то все не выходило.
Уныла жизнь мужчины после сорока пяти – если он не Гарун-Эльрашид, а всего лишь начальник карикатурного городка, начирканного безвестным карикатурщиком среди степей и варварства. Добро
Но дальше этих проэктов дела не шли, а шли – годы, назначение в более просвещенное место все откладывалось. Уныла жизнь мужчины после сорока пяти, одна радость: завернуть ус да и замутить карточную битву. И пусть супруга гоняет морщинки неудовольствия по глупому своему лбу: и не такие семейные Помпеи и Геркуланумы переживали.
Одно волновало: повадились в столице высылать в Новоюртинск вольнодумное население: то казнокрадов, то масонов, то поляков. В столицах, конечно, воздух от этих выселений чище и монархичнее, а новоюртинскому начальству такая головная боль, что никакой брусничной настойкой не сведешь. Собравшись у Саторнила Самсоныча за ломберными столами, начальство строило гипотезы.
«Что же они их все в Новоюртинск, зачем тогда Сибирь нужна, если каждого – в Новоюртинск?» – «Видать, заполнили уже Сибирь масонами и инородцами, вот теперь нам их и доставляют». – «Да где же Сибирь заполнишь? Она – вон какая… Всю Россию в нее сошли – не заполнишь!» – «Да не только Россию: всю Европу туда, никто и не заметит, оно ей только на пользу пойдет!» – «Да что Европу! Китай, целый Китай туда…» – «Нет, Николай Игнатьевич… Китая нам в Сибирь тащить не надобно!» – «Отчего же?» – «Да оттого самого! Азбука у них подозрительная. Видал я ее. Вся написана так, чтоб чужой не понял. Сами ее разумеют, а другим – неудобства чинят. Все закорючки и тараканчики. Вот, боюсь, они со своим каракулями всю нашу Сибирь и… окитают!»
Согласившись оставить китайцев при их нынешнем местоположении, начальство снова принималось гадать, для какой пользы вольнодумающих ссылают в Новоюртинск. «Нет, наверное, за этим какая-то государственная мысль прячется». – «Да, без мысли не обошлось...». И принималось начальство вспоминать те золотые времена, когда солдатик катил в Новоюртинск простой, не порченный университетами, без идей, принципов и прочей чумы. А теперь что? И начальство со вздохом усаживалось за ломберные столы, скрипя стульями.
Новоюртинск, 25 марта 1850 года
Вот и вечер пронес над бараком огарок, пошел со степи ветер. Заплакали с деревянных минаретов муэдзины. Николенька обходил бараки, то ли гулял, то ли просто перемещался. Он уже привык и к этому ветру, к этим закатам, подсинивающим степь до горизонта. Привык к скудной солдатской диэте, из четырех копеек, отпускавшихся на приварок. Мысль стала мутной и солоноватой, как здешняя вода. Большинство солдат, хотя и оказалось здесь за вольномыслие, давно уже духовно скукожилось и если и имело какие-то мысли, то только в направлении вина и женского пола. Вино было дрянным; местный женский пол вполне с ним гармонировал. Уходя на свидания, солдаты молились, чтобы не схватить дурной болезни; особенно помогала, как говорили, молитва какому-то святому с песьей головой. Но как звали святого и отчего голова его была столь оригинальной, Николенька уже не помнил.
Николенька вообще мало что
«Богатство мысли, – зябко рассуждает он, – происходит от разнообразия ландшафта; чем богаче контрасты гор, лесов, морей, равнин, тем контрастнее мысль, тем затейливей пляски Мирового духа, сшибки тезисов и антитезисов. Оттого так чудовищно богата мысль Европы, оттого не угонится за ней Русь со своим лишенным контрастов, а значит, и диалектики, ландшафтом – растекается по нашим степям всякая мысль, не за что ей споткнуться, опрокинуться в свою противоположность. Но в России – хоть леса... Антитезиса из леса, конечно, не выведешь; ну разве что категорию небытия, дремучего русского небытия – к пустому бытию степей. А здесь – всё... Пустое, безмозглое пространство; ровный, как по линеечке, горизонт. Идеальное место для убийства мысли, едва зачатой. Вот сейчас я о чем-то думаю, осуществляю мозговые процессы – дунет ветер, провалится взгляд в пустоту степи, и забуду, о чем думал: раз – и забуду. Пропала мысль в пространстве. Сколько же здесь нужно будет построить, сколько напустить каналов, поднять городов, насадить садов, чтобы в этой пустоте смогла произойти мысль... Произойти на свет, обжиться среди архитектурных линий, заменяющих ей естественные контрасты природы... И кто это все будет делать? Не знаю...»
– И я не знаю.
Николенька вздрогнул.
За спиной стоял человек в сером, неспокойном от ветра халате. Полы халата задирались, выставляя на обзор худые безволосые ноги.
– Вы что-то сказали? – переспросил Николенька, не зная, как поступать со своим внезапным собеседником, врезавшимся в Николенькину мысль в самом ее быстром течении.
– Павлуша Волохов, обитатель гошпиталя. Простите, прогуливаюсь вот, знаете. Господин Казадупов, фельдшер, прогнали меня гулять, делай, говорят, моцион, а то сидишь и сидишь, а сидеть вредно. Вот и брожу, пока они по мне не соскучатся и обратно в помещение не пригласят. Они к тому времени там все приготовят, проветрят по своей науке, такие вот они, господин Казадупов, фельдшер. Они мне один раз так и признались: они – научные деятели и у нас – временно, ибо в душе они просветители, и палец им в рот не клади. Вот, говорят, послужат они здесь еще немного и двинутся на университеты: зажгут их синим пламенем. А иногда от огорчения ударят меня вот по этой щеке и скажут: «Дурак!» А я им на это воскликну из всех свирелей души своей: «Верно, дурак был, дурак есть, дурак буду быть!»
И раздвинулся в просторной розовой улыбке.
– А вас увидал, и как вы тут сами со своим разумом дишпуты ведете, дай, думаю, погреюсь возле чужого ума. Потому что и глупому тоже умственной травки пощипать надо...
Я солдатства не боюся,
Казной-деньгой откуплюся;
Казна-деньга не помога:
Добру-молодцу путь-дорога,
Дороженька немалая,
Немалая – трактовая.
Ох! вы братья, мои братья,
Запрягайте коней,
Пару вороную,
Карету золотую...
Санкт-Петербург, 23 апреля 1850 года
В годовщину Николенькина ареста лил дождь, улицы раскисли; дворовые собаки превратились в мокрых чертей; некоторые лаяли, выражая несогласие с погодой; другие только тихо вздыхали: «Батюшки, ну что же за такая жизнь?»
У Маменьки сотворилась меланхолия, она сидела в креслах и рисовала себе Николенькины бедствия, голод, выстрелы и другие материнские апокалипсисы. Впрочем, от Николеньки было письмо, где он уверял, что жительство его вполне сносное, пули не свистят – благодаря смирности Киргизцев; и что среди тамошних солдат встречаются даже положительные экземпляры. Но Маменька этим словам не верила, считая их неловкой декорацией. Киргизец, конечно же, есть дикий вандал и ласкает мысль о войне; может, даже уже и занялся ею. И пули, конечно, свищут, и земля дрожит, один Николенька по наивности ничего не замечает.