Поклонение волхвов. Книга 1
Шрифт:
Еще раз нащупал револьвер в кармане.
Железо пьяняще холодило пальцы.
В проем двери заглянуло овечье лицо в чепце.
– Кто здесь есть?
Увидев Маринелли, градоначальница озарилась.
– Алексис?! Что вы тут делаете? Ожидали меня? Признайтесь, вы что-то задумали!
В последнем письме она звала его в Андалусию.
Сцена являла собою Лондон; этот Лондон состоял из одной башни, изображенной без особого уважения к законам перспективы. Заиграла музыка, выбежал Ричард Глостер – встал так, чтобы был лучше виден его горб – горб и вправду был хорош.
Нас ныне
От зимней спячки на пиры Весны![2]
Затем Ричард сообщал о своих мрачных замыслах, временами справляясь взглядом у суфлерской будки, – будка звучно подсказывала:
Напраслиною я о вещих снах,
О мнимых предсказаниях и ложью
Меж Королем и Кларенсом посеял
Смертельную вражду!
Публика млела, Казадупов жмурился и пил амброзию. Ричард договорил монолог; гуськом потянулись придворные, вышел арестованный Кларенс, икавший между репликами; наконец заиграла чувствительная музыка, явился гроб, а следом и Анна Грей.
Варенька вышла, оправила неловкое платье.
Зал расплылся – словно вдруг между нею и залом поместили стекло. Публика – дышит в него с той стороны, стекло запотело, зрительские глаза – сквозь пар. Для чего она теперь вышла? Оплакивать. Оплакивать – ремесло женщины; мужчины не умеют пристойно плакать, не учат их этому с детства. Вспомнила дебют, в “Синичкине”. Выпустили на сцену чудом, роль овладела ей, как огонь хворостом, она не помнила, что говорила, что пела, расплавленное стекло качалось между нею и залом. Потом ее пришибло аплодисментами, чуть не сбило с ног; это было лето, она мерзла, в груди еще гуляло молоко.
Ионушка, Ионушка, где ты?
Браво! Истинно прекрасно!
Вы актриса – бриллиант
Признаем единогласно
Превосходный ваш талант.
Этот гадкий куплетик прыгал потом блохою в голове всю ночь. Она была счастлива. Погоня исчезла, небо послало ей Игната – верного Личарду; после кислого монастырского житья она наслаждалась музыкой и дыханьем зрительного зала. От бокала вина застучало в висках; Варенька свернулась калачиком на засаленной канапешке и почувствовала себя дурным ребенком, объевшимся марципана. “Не подходи. Я – вакханка”. Игнат понимающе вздохнул. Потом опьянение сошло, надавила тоска, сквозь сон показалось, что заплакал Ионушка...
Николенька сбежал с пригорка и замер, прислушиваясь. Погони вроде не было; до Гарема недалеко; Николенька понесся туда. Город уже скатывался в сон, прятался, улицы пусты, только две-три собаки обстреляли его лаем.
Лишь у поворота на Оренбургскую Николенька замер и слился со стеной – мимо пронеслось три всадника киргизского вида, за ними бежали несколько солдат.
– Стой! Крикни по-ихнему, не понимают ведь... Тухтб, тухтб!
Защелкали выстрелы, лошадь под одним упала, всадник слетел, остальные скакали в сторону дома градоначальника, желтевшего окнами вдали.
Николенька слышал, как догонявшие кричали друг на друга, выясняя, кто пропустил, как такое случилось и нужно ли поднимать гарнизон. У самого дома тоже заслышались выстрелы; Николенька бросился туда, едва не споткнувшись о лежавшего в луже киргизца: киргизец улыбался – он был уже мертв…
Дело шло к развязке. Лорд Дерби тряс перед Ричардом отрубленной головой лорда Гастингса; дамы в зале прятались в веера. Ричард злился, путал слова, пару раз рассеяно
Шум снаружи, крики.
Публика поднялась, Ричард застыл с отрубленною головой. Дверь распахнулась, толпа внеслась в зал – два азиата; один отбивался, крича, и при этом проталкивал вперед второго, с обмотанным лицом. “Это от бека Темира, говорят, от бека Темира срочно!”
Толпа отхлынула – один из тех двоих, темный, усмехнулся, подошел ко второму, разрубил веревку за спиной – руки его до того были связаны; сдернул платок с лица.
Это был остаток человеческого лица – с обрубленным носом, с отсеченными губами.
– Теперь покажи им свое второе лицо, которое тебе сделал бек Темир! – неожиданно по-русски произнес первый.
Безносый поднял левую руку и с трудом раскрыл ладонь.
На эту ладонь были пришиты отрезанный нос и губы, так что казалось – на ней и вправду выросло лицо. Еще показалось, что с ладони глянули на окаменевшую публику два глаза (хотя глаз на ладони не было...)
Новоюртинск, 23 марта 1851 года
Темир шел на Новоюртинск – неизвестно откуда, из пустоты. Следовало слать за подкреплением в Оренбург, но Пукирев заперся и всю ночь повышал свою боеготовность каким-то бальзамом – и выполз под утро уже совершенно набальзамированным. Освежившись благодатным рассолом, добрался до своего кабинета, где его ожидала еще одна кара: в позе самоубийцы валялся Алексей Маринелли. Несчастный был жив – стрелял в сердце, попал отчего-то в ногу, потерял сознание и загадил ковер кровью. В гошпитале его оглядел Казадупов. “Кость цела, до свадьбы – заживет”, – сообщил он супруге градоначальника, которая из видов милосердия сопровождала Маринелли. Маринелли повторял в бреду имя Вареньки, чем огорчал градоначальницу, желавшую, видимо, чтобы он бредил чем-нибудь более для нее приятным.
О Николеньке забыли. Доложили, что бежал с гауптвахты, но Пукирев, болтая каплею рассола на губе, только махнул рукой. Николенька успел повидаться в поднявшейся суматохе с Варенькой. Свидание было быстрым, нечленораздельным – просто обрушились друг в друга; разлепились – мокрыми насквозь; оба начинали говорить одновременно и разом переставали. “Как ты возмужал, братец”, – всхлипывала Варенька. Они стояли за занавесом; над ними чернела лондонская башня – зал уже опустел, “Ричарда” не доиграли, Добро так и не успело восторжествовать.
Вареньку уже несколько раз звали, приходил Игнат (познакомились), выглянул сам Алексей Яковлевич (тоже познакомились). “Хорошо, иду!” Обещала вернуться. Он остался ждать; ждать становилось опасно – могли схватить: бежал из-под ареста все-таки; выпорхнула Варенька: “Завтра... завтра...” “Да когда же?” – “Утром... как-нибудь!” (То, что предписано ее арестовать, не сказала: в слова не легло.) Николенька выбежал коридорами на улицу; в небе горел месяц, сердце билось в горле. Бросился в гошпиталь, к Павлушке, – не допустили: “Тяжел, тяжел он! – шептал Казадупов, прикрывая свечу от сквозняка. – Завтра!” Внезапно подобрел: “Да куда в ночь идете, в такое время?.. Оставайтесь уж тут!” Явилась баба, внесла зеленоватую картошку. “Эх, молодость”, – говорил Казадупов, глядя на жующего Николеньку. Николенька дожевал, запил водой и отвалился на лежанку.