Поколение
Шрифт:
— Он говорит, что завтра приезжает какое-то начальство. Будут допрашивать вас. Так что вы того…
Милый Николай Иванович ушел, а мы стали совещаться, что и как будем говорить. Здесь же поклялись; правды не скажем, лучше умрем, а не предадим нашу Родину и своих товарищей. От нас добьются немного…
Действительно, на следующий день к нашему домику подкатил легковой автомобиль. Из него вышли двое. Оба офицеры. Первый пожилой, с Железным крестом на кителе и множеством орденских колодок. Видимо, у него был большой чин, потому что другой офицер, совсем
— Не понравился наш воздух, — шепнул мне Саша.
Но тут же вошли солдаты с носилками и, перевалив меня на них, вынесли на улицу. Старший немец посмотрел и что-то сказал солдатам. Те потащили меня в какое-то помещение и поставили носилки на стол, сколоченный из досок. К моему удивлению, Подхалим обратился ко мне на чистом русском языке, и я даже вздрогнул.
— Отвечай четко, ясно. И не вздумай врать.
Кто этот тип? Чистейшая русская речь и мышино-серая форма для меня никак не могли соединиться в одно.
— Фамилия?
Ответил.
— Где родился?
— Башкир?
— Русский.
— Давно в армии?
— Третий месяц.
Подхалим сыпал вопросы быстро.
— Какую должность занимал? Сколько торпедных катеров в части? Как охраняется база? Как к ней подойти? Где минные поля?
И требовал немедленного ответа.
Старался отвечать односложно, чтобы не сбиться.
— На катере был учеником боцмана. Прибыл только перед выходом в море. Фамилию командира не знаю. Не знаю, сколько катеров в соединении. Вообще много. Их трудно считать. Одни приходят, другие уходят. Проход к базе где-то между скал. Рассмотреть не успел, первый раз в море.
Подхалим слушает меня с усмешкой и переводит пожилому офицеру. Тот, полузакрыв глаза, монотонно покачивает головой в такт его слов. Потом нагибается и что-то говорит Подхалиму. Он наотмашь бьет меня по лицу, и кровь из разбитого носа и губ заливает лицо. Выхватывает пистолет и давит в шею стволом.
— Щенок, кого дуришь? Все равно живым отсюда не выйдешь!
В руках появляется хлыст, и он начинает меня стегать. Как я был благодарен Николаю Ивановичу за его панцирь. «Бей, сволочь продажная, хоть лопни!»
Но, видно, Подхалим догадался о моем «гипсе» и стал бить ниже. Удары жгучие, хлесткие, аж в глазах темнеет. Закусил разбитые губы, молчу. «Падаль продажная, не такое терпел, а перед тобою не охну».
Видно, потерял сознание, и меня вынесли во двор лагеря. Очнулся от холодной воды, которую лили на меня из ведра. Рядом стоит Подхалим и, щерясь в своей гаденькой ухмылке, говорит:
— Не корчи из себя героя. Нам все уже известно. Сейчас я тебя расстреляю, молокосос.
Лежал, не открывая глаз. Кровь из разбитого лица подтекала под мой «панцирь». Носилки подняли и куда-то понесли. Страшно болит голова, в ушах звон. Били по голове…
Вдруг увидел перед собой волосатую морду, не лицо, а именно морду дегенерата с оскалом редких лошадиных зубов. Морда приставила к виску дуло автомата, и вместе с утробным криком раздался сухой щелчок спуска. Затем автомат ударяет мне в бок, но попадает в «гипс». Морда взъярилась и начинает
Очнулся в бараке, где народу, как сельдей в бочке. Трехэтажные нары. Я на нижних, вокруг люди.
— Да он же совсем мальчишка.
— Как разделали, гады…
Люди изможденные, одеты в лохмотья, лица и руки в струпьях. Ходячие мертвецы, только глаза живые. Появился Николай Иванович. Все расступились. Улыбается. Пытаюсь улыбнуться и я, но не могу разомкнуть ссохшиеся губы.
— Лежи, лежи… А ведь «гипс»-то спас тебя, герой. Не он, так вылетела бы из тебя душа.
Скоро принесли в барак в таком же состоянии и наших двух Александров.
— Пообещала та сволочь расстрелять, — сказал мне на другой день Саша Фомин. — Мы ему ничего не сказали…
Через несколько дней благодаря стараниям Николая Ивановича я начал опять подниматься на нарах, а скоро сделал первые шаги по бараку. Держась за стенку, почти ползком добрался до окна и впервые разглядел лагерь. Увидел наш домик-изолятор, где мы под надзором «хорошего Фрица» пролежали первые две недели. Рядом с нами другой такой же большой барак. Вся территория опутана оголенными проводами, через которые пропускают ток. По углам лагеря сторожевые вышки с прожекторами и пулеметами. Умеют охранять.
От наших бараков вниз, видимо к горной речке, тянется неглубокий ложок. Виден мост и два низких строения. Наверное, склады. Слева от нашего барака въезд в лагерь. За ним, в полукилометре, гаражи и много машин.
Перед мостом скорострельные пушки-автоматы, которые за их отрывистую лающую стрельбу пленные называли «бобиками».
— Изучаешь, думаешь, убежать отсюда можно? — сказал за моим плечом кто-то.
Повернулся. Не человек, а скелет, обтянутый кожей.
— Ничего не думаю.
— И не думай, — ответил живой мертвец. — Не трать, кума, силы…
Стал выходить во двор лагеря. И в первый же день был избит охранником. Так, ни за что. Подошел, что-то спросил и ударил в ухо. Я упал, он стал избивать ногами. И опять меня спас «гипс».
Фашисты зверели, чувствовали, что им приходит конец. Мы видели, как через лагерь на базу Киркенес все чаще летали наши самолеты и оттуда доносились глухие взрывы. Нас почти перестали кормить. Давали всего по 50—100 граммов хлеба пополам с землей и соломой (иногда в нем попадалось даже стекло). Я его не глотал, а клал в рот и высасывал все, что можно было высосать, а остальное выплевывал. Еще давали один раз в день баланду, сваренную из гнилых стручков фасоли, в которой иногда попадались черви. Я ее не ел, и все удивлялись этому.
— Что, не будешь? — И человек сразу хватал котелок и тут же выпивал.
Некоторые выпивали этой баланды помногу. За каждый черпак пленный получал от фашиста удар, но люди все равно лезли и, выпив два-три котелка бурды, начинали корчиться в мучениях.
…Пришел день моего рождения — 8 октября 1944 года. Это был, наверное, самый тяжелый мой день. Мне 16 лет. Я должен был получать паспорт. Мама всегда в этот день пекла большой пирог и готовила много вкусных вещей. Созывали моих приятелей. Приходили друзья родителей.