Пол Келвер
Шрифт:
— Я увидел тебя в окно, — пояснил он. — Единственное развлечение — два раза в день прибывает почта. Свалился я полмесяца назад, когда ехал через перевал из Давоса. Мы застряли в сугробах на восемнадцать часов; это едва не доконало мое последнее легкое. И даже нету книжки почитать. Боже, как я был рад, когда в свете фонаря увидел твое лицо десять минут назад!
Он ухватил меня длинной, костлявей рукой.
— Садись, и дай мне послушать, как я снова говорю на родном языке, — ты же всегда был хорошим слушателем, — а я уже лет восемь на нем не говорил. Ты в этой комнате можешь выдержать? Надо бы, конечно, растворить окна, да какая, в сущности, разница? По крайней мере, привыкну к жаре, прежде чем помереть.
Я придвинул стул поближе к кровати, и мы повели разговор, перемежавшийся долгими приступами кашля, разговор о
И вдруг.
— А что она делает? — спросил он, — вы с ней видитесь?
— Она играет в… — я назвал комическую оперу, шедшую тогда в Париже. — Нет, я давно ее не видел.
Он положил свою худую белую руку на мою.
— Правда, жаль, что мы не можем слиться в единое существо, — ты, святой, и я, сатир?! Из нас двоих вышел бы превосходный любовник.
И мне снова вспомнились те долгие ночи, когда я лежал без сна, вслушиваясь в сердитые голоса отца и матери, проникавшие сквозь тонкую стену. Такая, очевидно, была у меня судьба — стоять беспомощно между теми, кого я любил, глядя, как они, вопреки собственной воле, терзают друг друга.
— Скажи, — попросил я, — я любил ее, и знал ее. Я не был слеп. Кто был виноват — ты или она?
Он рассмеялся.
— Кто виноват? Господь сотворил нас, Пол.
Я вспомнил ее милые, нежные черты, и мне стал неприятен этот издевательский смех. Но уже в следующий момент, заглянув ему в глаза, я увидел глубоко затаившуюся в них боль, и пожалел его. Рот его искривился в улыбке.
— Ты же играл на сцене, Пол, и, должно быть, часто слышал, как говорят: «Что ж, дела, конечно, плохи, но спектакль играть надо». Это всего-навсего пьеса, Пол. Ролей мы не выбираем. Я даже понятия не имел, что я — злодей, пока меня не освистали с галерки. Я думал, я — герой, исполненный благородных порывов и жертвующий собой ради счастья героини. Ведь вначале-то она бы пошла за меня, прояви я должную настойчивость.
Я было собрался вставить слово, но он не дал мне.
— Да, и это могло быть лучше. Легко говорить, когда не знаешь. Могло ведь оказаться и хуже — вероятность та же самая. Все дороги ведут к концу. Ты же знаешь, Пол, я всегда был фаталистом. Мы пытались и так, и эдак. Она меня любила, да, но она любила и мир тоже. Мне подумалось, что его она любит больше, так что я поцеловал ее в лоб, помолился о ее счастье и вышел под сдавленные рыдания. Так закончился первый акт. Что, разве я не был героем, Пол? Я так и думал; похлопал сам себя по плечу и сказал себе, какой я молодец. Потом ты знаешь, что было дальше. Она оказалась из более тонкой материи, чем думала. Не мир, а любовь — вот царство женщины. И даже тогда я думал о ней больше, чем о себе. Я-то вынес бы свою долю тягот, если бы не увидел, как она мучится под этим бременем, в стыде и унижении. Мы и посмели решить сами за себя, никому не причинив вреда, — кроме самих себя, разумеется; повели себя как мужчина и как женщина, забросив мир ради любви. Разве это не отважный поступок, Пол?
Разве мы не были настоящими героем и героиней? Просто в список действующих лиц вкралась опечатка, вот и все. На самом деле я был героем, но бес, который печатал, ошибся, и мне на долю вместо аплодисментов выпал свист. А откуда вам было знать? Вашей вины тут нет.
— Но ведь это еще не конец, — напомнил я, — Если бы занавес опустился тогда, я смог бы тебя простить.
Он усмехнулся.
— Злополучный последний акт. Даже у тебя они не всегда получаются, критики говорят.
Усмешка погасла. — Мы можем больше никогда не увидеться, Пол, — продолжал он, — так что не думай обо мне плохо. Я обнаружил, что совершил еще одну ошибку, — думал так, по крайней мере. Через некоторое время оказалось, что со мной она не более счастлива, чем была с ним. Если бы мы стремились к чему-то одному, как легко было бы жить; но ведь это не так. Остается разве что подбросить монетку. И если выпадает орел, нам хочется, чтобы была решка, а когда выпадает решка, мы начинаем думать о том, что мы потеряли из-за того, что не выпал орел. Любовь — это далеко не все в жизни женщины, не больше, чем в жизни мужчины. Он не подал на развод, и это было очень неглупо. Нас избегали, игнорировали. Каким-то женщинам
Она захворала, и я подумал, что вырвал ее из почвы, на которой она выросла только затем, чтобы увидеть, как она умрет. А потом появился он, как раз в нужный момент. Не могу им не восхищаться. Мужчины обычно мстят неулюже, ранят сами себя, он же был так аккуратен, так терпелив. Мне даже не стыдно, что я угодил в его ловушку, — так изумительно она была расставлена. Может быть, я его презирал, потому что мне казалось, что он легко смирился с ударом?
Да какое ему было дело до меня и того, что я думал? Она — вот что ею волновало. Он-то знал ее лучше, чем я, он понимал, что рано или поздно ей это наскучит, — не любовь, но наша жизнь; что она с тоской припомнит все, что утратила. Болван! Рогоносец! Что ему было до того, что весь мир будет смеяться и издеваться над ним? Такая любовь не одного мужчину превратила в глупца. Мог ли я не отдать ее ему?
Клянусь Богом! Он играл превосходно; чуть ли не всю ночь мы разговаривали, и я время от времени покидал его, тихонько крался наверх и прислушивался к ее дыханию. Он просил моего совета — я как бы считался непоколебимым и здравомыслящим партнером. Как ему лучше к ней подойти после того, как я уеду? Куда ее повезти? Как им жить, пока не утихнут сплетни? И я сидел напротив — как ему, должно быть, хотелось рассмеяться прямо мне в глупую физиономию — и давал ему советы. Мы никак не могли прийти к согласию по поводу возможной поездки на яхте, и я помню, как отыскал атлас, и как мы сидели над ним, склонив головы друг к другу. Боже! Как я завидую ему из-за этой ночи!
Он откинулся на подушки, рассмеялся, закашлялся, снова рассмеялся и снова закашлялся, и меня пронзил страх, что этот долгий, неудержимый, прерывистый смех окажется последним. Но нет, он успокоился и некоторое время лежал молча, собираясь с силами.
— Потом возник вопрос: а как мне уйти? Она все-таки любила меня. Он был убежден в этом, и, раз уж на то пошло, я тоже. Так что пока она считала, что я ее люблю, она бы меня не оставила. Новая надежда могла возникнуть только от отчаяния. Разве я не способен на жертву ради нее, разве не смогу ее убедить, что устал от нее? А убедить ее можно было только одним способом. Если я уеду один, — этого будет недостаточно; она может заподозрить, почему это случилось, и поехать следом. А ведь это ради нее и опять я разыграл из себя героя, Пол, такого тупоголового героя, которому аплодировать надо, а не свистеть. В ту ночь, когда я ушел, я любил ее, как никогда не любил. В коридоре я скинул сапоги и дальше шел в носках. Ему я сказал, что просто переоденусь и возьму кое-что из вещей. Он стиснул мне руку, и слезы выступили у него на глазах. Не странно ли, что и сдерживаемое веселье, и явная грусть проявляются одинаково? Я вошел к ней в комнату. Я не посмел ее поцеловать из боязни разбудить, — но прядь волос — помнишь, какие они были длинные? — упала с подушки, доставая до самого пола. Я прижался к ней губами, там, где она свешивалась с кровати, да так, что губы начали кровоточить. Я до сих пор помню это ощущение — холодное железо и теплые, мягкие, шелковистые волосы. Когда я спустился, он сказал, что меня не было три четверти часа. И мы вышли из дома вместе, он и я. Больше я ее не видел.