Поле костей. Искусство ратных дел
Шрифт:
В начале романа Поуэлл рисует картину бомбежки, озаренную мрачными отсветами ада. Эти зловещие отблески царства Плутона освещают все повествование. Читатель видит трагический парадокс действительности того времени: в городах Англии война чувствуется сильнее, чем в армии. Особенно остро ощущает Дженкинс, что такое война, во время отпуска в Лондоне.
Лондон во время налета фашистских бомбардировщиков написан скупыми красками, лаконично и сдержанно. Но за этой сдержанностью чувствуется боль и горечь. И уважение к людям, единственное оружие которых — сила духа.
В главе о Лондоне появляются старые герои цикла: композитор Морланд, миссис Маклинтик, эстрадный певец Макс Пилгрим, свояченица Дженкинса Присилла, ее муж Чипс Лавелл, известный по предыдущему роману Одо Стивенс. Критические ситуации и здесь выявляют характеры. Любимец публики, автор и исполнитель легкомысленных шлягеров Макс Пилгрим в минуту опасности оказывается человеком незаурядного
В событиях романа все явственнее выступает трагическая ирония судьбы: желание Дженкинса избавить прежнего школьного товарища от издевательств капитана Бигза приводит к роковому для Стрингама назначению, а сам Бигз почти в то же самое время кончает с собой; решающий разговор Присиллы и ее мужа так и не состоится — по странному совпадению оба почти одновременно погибают во время немецкого налета; знаменитая «львица» Бижу Ардгласс празднует свое сорокалетие — и она и ее гости убиты прямым попаданием бомбы; наконец, заключительная фраза книги сообщает о гибели художника Барнби.
Все эти совпадения и случайности в конечном счете не случайны — они определяются Временем. В музыке Времени звучат трагические мотивы, подчиняя себе человеческие судьбы. Однако Время у Поуэлла не лишает человека свободы выбора, не снимает с него ответственности. Время ставит человека перед выбором, испытывает его нравственную стойкость.
Вера в достоинство человека, в его способность сохранить человечность во всех превратностях жизни, выдержать жестокую игру Времени — в этом гуманистический пафос книги Энтони Поуэлла. В то время когда на Западе усиливается дегуманизация искусства, слово писателя-гуманиста особенно важно и ценно. Гуманизм определяет антифашистское и антимилитаристское звучание романов «Поле костей» и «Искусство ратных дел».
И проблемы, и структура, и язык романов Поуэлла очень современны. В то же время его книги успешно продолжают традицию английской классики. Э. Поуэлл — подлинный художник, причем художник четко очерченной индивидуальности. Он принадлежит к тем писателям, которых можно узнать по одному абзацу, одной фразе. В цикле «Танец под музыку Времени» в особом «поуэлловском» ракурсе предстает страна, история, люди. Энтони Поуэлл по-своему увидел Время, услышал шаги Времени.
Поле костей
Anthony Powell
The Valley of Bones
London 1964
1
Снег, выпавший вчера, местами не стаял еще, и воздух утра был студён. Улицы были пусты в этот час. Кедуорд и ротный старшина шли в полумраке бодрым шагом, как в строю, один справа, другой слева от меня. Несколько лет назад — в ином, давнем, дальнем, более привольном земном существовании — я побывал уже в этом городе, заезжал сюда с ночевкой, чтобы взглянуть на местность, где мои деды жили столетье-полтора назад. Один из них (порядочный, должно быть, шалопут — не от него ли дядя Джайлз унаследовал свои шальные качества?) спустился сюда, к морю, в западный Уэльс, чтобы жениться, а в приданое взял небольшое поместье над бухтой на этом пустынном, глухом берегу. Годы и непогоды оставили от дома один фундамент. Я постоял там; внизу, под обрывами, волны Атлантики беспрестанно гасли на каменных нагромождениях взморья и беспрестанно набегали снова, дымясь зеленоватой пеной. «Все вновь и вновь накатывает море», — как любил, бывало, мой друг Морланд цитировать из Поля Валери; по-моему же, этот вид накатывающих валов слишком эффектно-театрален для повседневного потребленья. Затем мои предки переселились на травянистый полуостровок неподалеку, где море, сужаясь эстуарием, вдается глубоко в сушу. Мохом и плющом покрыло там разрушенные стены, густой дождь застилал от меня лишенную крыши развалину. В окрестной церкви белела мраморная мемориальная доска. Вот и все вещественные памятки. Сам город мне почти не запомнился. Улицам его, легшим на разных уровнях по косогору, не откажешь сейчас в хмурой прелести — мерещится, будто идешь по зимнему Толедо в одной из картин Эль Греко или по тосканскому холмяному городку, какие бывают изображены — без особого почтения к перспективе — на заднем плане портретов кватроченто. И все время неотвязно почему-то чувствуется близость моря. Строка о вечном набеганье морских волн вызывает в мозгу тысячу бегучих образов, обрывки стихов, фрагменты живописи, забытые мелодии, пеструю сумятицу воспоминаний — все что угодно, кроме лишь того, что тебя сейчас должно заботить. Пытаешься встряхнуться, и снова забываешься, шагая.
Хоть жили здесь всего лишь два или три поколения нашего рода, но есть некая уместность, даже
САРДЫ
1874
Четко приставив ногу, Кедуорд остановился у входа. Остановились и мы со старшиной. Улицей пронесся шумный порыв ветра. В льдистом воздухе взвыли, приглушенно и вместе тревожно, боевые рога Кунедды, летящего в далеких тучах.
— Здесь разместили нашу роту, — сказал Кедуорд. — Сейчас представим вас Роланду.
— Он не спускался ужинать вчера вечером?
— Заходил после вас. Он был занят поверкой — эту неделю он дежурит.
Вслед за Кедуордом я прошел грозный портал молельни (Сарды — одна из семи перечисляемых в Апокалипсисе малоазийских церквей, вспомнил я) и точно в пещере очутился — тут было темней, чем на улице, хотя чуть потеплее. Старшина скомандовал «смирно» безлюдно-тихому и жутковатому сумраку помещения, где не развеялся еще спертый дух солдатского ночлега, сдобренный запашком неисправных газовых горелок.
— Вольно! — в свою очередь скомандовал неясно кому Кедуорд. Он уже говорил мне, что роту, «как обычно, черт подери, на неделю заняли на хозработах». Трудно было разобрать, что окружает нас в этом мире теней, угрожающе косых, как на рисунках Домье. Мерцали посреди два тусклых язычка голубоватого, едко пахнущего газа и беспрерывно искажали и ломали очертания у мглистой массы каких-то пирамид и кубов. Постепенно ближние к нам контуры оформились в неровные ряды двухэтажных коек, толсто застланных бурыми одеялами. Затем из глубины пещеры — точно с невидимого клироса заславословив — звучно взреял густой мужской голос в щемящей душу жалобе:
Влюбился я, когда Вечерняя звезда Уже лучилась. А нигде ведь не было Ковбою веселей, Чем за рекою, в Мексике, На земле твоей…Я понял, что поет казарменный дневальный; второй дневальный, вынырнувший из мглы в шаге от меня, подхватил «Чем за рекою…», рьяно орудуя шваброй, как дирижер палочкой, и, кончая припев, грохнул ею по деревянным ножкам койки.
— Полегче там, полегче, — гаркнул старшина, к пению отнесшийся терпимо. — Разгромыхались!
Глаза уже привыкли к сумраку, и на стенах проступили громадного размера готические буквы, рдея, чернея, золотясь в мерцании горелок, — возник словно бы сам собой разворот гигантского тома высоко над каменным полом, как роковые письмена на Валтасаровом пиру:
Впрочем у тебя в Сардах есть несколько человек, которые не осквернили одежд своих, и будут ходить со Мною в белых одеждах, ибо они достойны.
— А койки не все застланы как положено, — сказал Кедуорд. — Так ведь не годится, старшина.