Полет на спине дракона
Шрифт:
— Что ж, не зря тебя учил, говори ещё...
Боэмунд нахмурился, продолжил:
— После ухода Даритая повелитель выпил яд, который всегда носил с собой. Получается, что убил его ты. Чужими руками, но всё-таки...
Слишком резко, слишком властно отчеканил Мир куз ответ, чтобы не разглядеть осадок сомнения в его словах.
— Нет. У Бату, кроме меня, много убийц.
— Даже я, — охотно согласился бывший соглядатай, — потому как, если бы я не покинул повелителя, он не выпил бы яд. Привязанность
— А ещё — болезнь. Кричащие ноги не давали покоя.
— Иначе уцепилась бы воля к жизни за стремя.
— Но самая сердцевина не в том, — с несколько растерянной назидательностью нажал чародей, — Бату хотел примирить непримиримое: людей разных богов. Но ревнивы боги, как ни поступи, всё равно напорешься на предательство, будто на ветку в тесном стланике. Он жил и умер как хан, настоящий хан, неспособный дышать без такой ноши. Потому выпил яд.
После сказанного долго молчали.
— Если бы хоть что-то оставалось, хоть маленькая привязанность, он был бы жив сейчас. А там — тучи разбегаются от свежего тепла.
— Мрачна погода над землёю, не осилить пустыню одиночества без верблюда надежды. С душой, омрачённой предательством, испятнанный струпьями тоски, оказался бы он там, где и ныне пребывает. Лучше ли?
Снова налегла чугунная тишина. Потом Боэмунд произнёс, как сундук закрыл:
— Одному Всевышнему известно, Маркуз, — убийца ты или спаситель.
— Я был для Бату — вторым отцом. И держать буду ответ перед Богом, какой он там ни на есть. Но, — просветлел он вдруг, — остаётся ещё одна возможность. Бату выпил яд — не из-за заклятия — а своею волею.
— Да, мы никогда не узнаем.
Боэмунд и Прокуда. Кечи-Сарай. 1256 год
— Увидела и растаяла вновь, зачем нашёл?
— Обманул. Бросил тебя в ваалову пасть, нет мне прощенья.
— Не так всё. Знала, что на погибель иду, всё одно было.
— Отчего так?
— Ты смотрел на меня, будто на сестру... а то — на лик Богородицын. А я жалела тебя... всего: грешным делом, грешным телом. Как мы ехали тогда по лесу после Пронска... с тех пор. Ещё туры выскочили, все в снегу. Помнишь ли? Я призналась тебе легонько, отмахнулся.
— Нет же, нет, — задрожал Боэмунд, — это ты ко мне так. А я — скопец, урод.
— Да разве ж в том дело, глупый? И поздно — красоты моей уж нет.
Они сидели у саманной землянки. Жаркий воздух обволакивал их неуютным теплом. Почувствовав чуть ли не кожей, с каким горестным усилием скинула она куфию (чтобы спустя мгновение закрыть), он не испытал ни ужаса, ни отвращения.
Вся
Но вдруг глаза, лоб, эти нетронутые локти с гладкой кожей... дай не в них даже дело. Может, голос... Да и голос ли? Словно отвалился камень той сырой пещеры, где он бродил с тех пор, как они расстались.
Солнце — беспощадный глаз монгольского Мизира — ворвалось в проем нагло, весело. Боэмунд неожиданно улыбнулся, как не улыбался с тех пор, когда покинул сожжённый папистами родной город Безье, счастливо и беззаботно. Он сжал её руки (палец один неправильно сросся) и откинул куфию. Она вскрикнула невольно.
— Нет, теперь мы вместе... Мука твоя позволила мне подняться смело в твой роскошный терем.
— Нет, тебе ко мне спуститься, — задохнулась она от пробившей запруду радости и снова вдруг смутилась: — Вот только не одна я... с сыном...
— Сыном? — отшатнулся Боэмунд. — От кого?
— Знали бы от кого — не было бы мне покоя, удавили. Монгольская кровь в нём, царская. Как Мунке-хан власть захватил, всю родню Гуюкову до младенцев истребили — у них теперь так. Всю... да не всю.
— У тебя сын?! От Гуюка?! Великий тайджи?
Прокуда улыбнулась покореженным ртом, но Боэмунд ясно вспомнил ту, прежнюю улыбку.
— Так ведь ночь-то была у нас с этим иродом твоими трудами. Но никто про ребёнка не знает. А про себя решила: не он отец — ты. Бамутом назвала. Думала, уж не увижу тебя боле, прости.
Мальчик посапывал на мерлушковой подстилке, а Боэмунд непослушными губами пробовал на вкус новое, запретное, наглухо запретное для него, скопца, слово — «сын». Он повторял его на всех языках, какие знал, хоть и не ведал уже — через столько лет, — какой из них родной.
Рядом, прижавшись — как не было у них в той жизни, — стояла сияющая Прокуда.
Вот ведь как судьба закрутила. Жертва та, главная, последняя (на которую ради Бату пошёл, ради которой от Бату ушёл), причудливой змеёй извернувшись, его укусила ядовитыми зубами счастья, простого, мирского.
Он вышел из землянки под прозрачный безбрежный купол. Залихватски запрокинул бледное лицо. Там, в Небесах, — или показалось ему — одобряюще улыбался его друг и повелитель, ушедший из жизни ВОВРЕМЯ.
И, может быть, сбросивший с себя все заботы.
ЭПИЛОГ
Расчётливый правитель победил в Берке сострадательного подвижника, и он (дабы не ссориться с урусами) разрешил строительство в Кечи-Сарае мелькитской епископии.