Политическая наука №2/ 2018
Шрифт:
Но наряду с этим Дж. Батлер, одна из основательниц гендерной политологии, рассматривает гендер, прежде всего, как институт, четко разводящий мужское, «маскулинное», которое кодируется как собственно «политическое», публичное, и женское, «феминное» – как приватное, «до-» или «вне-» политическое. То есть «конститутивное внешнее» по отношению к основному, фиксирующее границы политического поля [Дж. Батлер, 2001, с. 256]. Дж. Батлер подчеркивает: «Основания политики (универсальность, равенство, правовой субъект) выстроены через акты немаркированных расовых и гендерных исключений и путем слияния политики с публичной жизнью, где приватное (репродукция, сфера феминного) раскрывается как до-политическое» [там же]. Значит, гендер – это граница политического, символически разделяющая мир на «игроков» в политическом поле и «потребителей», которым приходится вольно или невольно подчиняться их решениям.
Почему это так? Наиболее убедительный ответ на этот вопрос, на мой взгляд, можно найти в известной работе Ханны Арендт «Vita activa, или О деятельной жизни».
По мнению Х. Арендт, становление полиса, предопределившего смыслы современного понимания политического, имело следствием рождение гражданина, который помимо своей частной жизни получил своего рода вторую жизнь. Арендт разъясняла: каждый гражданин отныне принадлежал двум порядкам существования, и его жизнь характерным образом строго делилась на то, что он называл своим собственным, и то, что оставалось общим. Гражданин как таковой обретал особые, именно политические, качества: он становился способным на действие и речь. Причем первое и второе качества рассматривались как равноценные. Арендт уточняла свою мысль: «…говорение и действие считались одинаково изначальными и равновесными, они были равного рода и равного ранга. И это не потому лишь, что всякое политическое действие, когда оно не пользуется средствами насилия, осуществляется, очевидно, через речь, но также и в том, еще более элементарном смысле, что именно отыскание нужного слова в нужный момент, совершенно независимо от его информирующего и коммуникативного содержания для других людей, есть уже действие. Глухо только насилие, и по этой причине голое насилие никогда не может претендовать на величие» [Арендт, 2000, c. 36]. Отсюда – сама формула «право голоса» и ее значимость для становления и концепта, и феномена «политического».
Жизнь вне полиса, вне логоса, т.е. без права «на голос», оставалась в таком случае уделом женщин, детей и рабов. Особенностью этого удела являлся, по словам Арендт, «до-политический способ обхождения» – принуждение силой, приказы, а не убеждения, любые формы насилия. Они применялись главами семейств, можно сказать, в их «зоне власти» – в обращении с домочадцами, а также, по важнейшему замечанию Арендт, «в варварских государствах Азии, чью деспотическую форму правления часто сравнивали с организацией домохозяйства и семьи» [там же, с. 37]. Этим объясняется отличительная форма такого правления – абсолютное, непререкаемое господство отца семейства, которое было недопустимым внутри политического поля, где оно расценивалось как contradictio in adiecto («противоречие в определении»).
Арендт подчеркнуто заостряет тот факт, что обретение мужчинами качеств политического субъекта сопровождалось объективацией женщин и являлось неизбежным условием возникновения полиса – прообраза того, что принято считать политическим. Этого явления субъективации одних за счет объективации других не знали в восточных деспотиях, где подданными (а значит – объективированными) в равной мере были и мужчины, и женщины. И где все было сплошной «зоной власти».
Разъясняя свою позицию, Арендт утверждает, что у греческих философов разведение политического пространства и пространства домохозяйства, частной жизни, мыслилось как разведение сфер свободы и необходимости. По ее словам, местопребывание свободы, как основания «действия в смысле свободного поступка» [Арендт, 2000, с. 54], располагается исключительно в сфере политической, а необходимость – это до– политический феномен, характеризующий сферу домашнего хозяйства, бывшего поначалу основным средоточием экономики, или собственно экономического. В этом хозяйстве «по предписанию природы» (или в соответствии с «естественным назначением») забота о пропитании и поддержании жизни лежит на мужчинах, а о воспроизводстве рода – на женщинах. Именно поэтому совместная жизнь в домохозяйстве продиктована необходимостью, которая пронизывает собой все виды деятельности в этой сфере. Чтобы преодолеть давление необходимости, греки прибегали к принуждению и насилию в отношении домочадцев – женщин, детей, рабов. Они видели в домашнем насилии своего рода ресурс для достижения свободы в полисе. И как следствие, подчеркивает Арендт, полис отличался от сферы домашнего хозяйства еще и тем, что в нем жили равные, тогда как порядок домохозяйства опирался исключительно на неравенство. Бытие свободным исключало как господство, так и подневольность. В то же время внутри сферы домохозяйства вообще не могло быть свободы, даже для главы семьи, который считался свободным лишь потому, что мог оставить хозяйство и подняться на агору – в политическое пространство, где оказывался в среде себе равных.
Это равенство внутри полиса, подчеркивает
Арендт заключает, что для Античности решающим было то, что все приватное есть лишь «приватное» (т.е. то, чего человек лишен), что человек в нем, как показывает само это понятие, живет в состоянии экономического принуждения, обыденности, т.е. отсутствия высших возможностей и способностей. У греков тот, кто не знал ничего кроме приватной стороны жизни, кто подобно рабам не имел доступа к общественному, или, подобно варварам, даже не учреждал публичную сферу, собственно человеком и не был [там же, с. 51]. Таким образом, Арендт, которую трудно заподозрить в склонности к гендерному анализу (а в этом ее неоднократно упрекали поборницы феминизма [Диц, 2005, с. 323]), очень четко обозначает границу того феномена политического, которое возникало в древнегреческих полисах, осмыслялось античными философами и в чем-то стало матрицей для современных представлений о политическом как таковом. Эта граница у Арендт пролегает между сферами публичного – маскулинного, где бытуют свобода, равенство, право голоса, и приватного – феминного, где господствуют необходимость, неравенство и насилие.
Но в такой конструкции гендер служит не просто границей сфер публичного, политического и приватного, он еще и показатель, или измеритель, их качественного состояния. В одном случае, зоны соперничества, конкуренции голосов равных и свободных граждан; в другом – зоны господства главы семейства и «до-политического принуждения», в котором он держал своих домочадцев.
Арендт отмечает, что после распада Римской империи, в эпоху Средневековья, политическое, как публичное, по сути вытесняется полем религиозного, взявшего на себя функцию определения общих целей. Возвращение политического на круги своя начинается в Новое время. При этом происходит его серьезная коррекция. Арендт уточняет, что эта коррекция была результатом возникновения в этот момент общества как такового. Почему? С выходом «домохозяйства» и «экономических» видов деятельности в пространство публичного само ведение хозяйства и все занятия, прежде принадлежавшие к частной сфере семьи, теперь стали касаться всех, т.е. стали «коллективными», общественными заботами. По ее словам, в современном мире эти две области постоянно переходят одна в другую, как волны в вечно текущем потоке жизненного процесса. Вследствие этого началось «исчезновение пропасти, через которую люди классической древности должны были ежедневно как бы перепрыгивать, чтобы выходить из тесной области домохозяйства и подниматься в круг политического» [Арендт, 2000, с. 45]. Такая открытость политического есть по существу новоевропейский феномен.
И здесь уже можно оставить в стороне размышления Арендт, подчеркнув (вслед за ней), что для нашего анализа главное заключается в следующем: Новое время, восстанавливая поле политического, но одновременно и размывая его границы по линии противостояния политического, публичного и приватного, домашнего, бывшего в прошлом средоточием экономического, ставит в повестку дня вопрос о равенстве для всех, в том числе и в политическом поле, связывая его с новой темой о правах человека. То есть меняет парадигму измерения политического, переводя его из режима равенства одних за счет неравенства других в режим принципиального признания равенства для всех в обладании правом голоса. В интенции такое признание обещало обогащение, дифференциацию смыслов и усложнение структур политического. Однако не сразу и не вдруг. В частности, между принципиальным признанием гендерного равноправия и его реальной реализацией возник достаточно глубокий разрыв. Гендер оказался поразительно устойчивым институтом. Процесс выравнивания диспозиций женщин и мужчин в политическом поле затянулся на несколько столетий и все еще далек от завершения. Проиллюстрирую этот тезис конкретными историческими примерами.
В 1791 г. на волне Великой французской революции под символическим заголовком «Декларация прав женщины и гражданки» появился первый в истории документ, в котором фактически было сформулировано требование гендерной реконструкции самого представления о границах политического поля. Автор «Декларации», мало кому известная в ту пору писательница Олимпия Де Гуж, выразила это требование в соответствовавшей революционному моменту метафорической форме. Она заявила: «Если женщина имеет право взойти на эшафот, то она должна иметь право взойти и на трибуну» [Duhet, 1971, p. 13]. Революционные власти приняли всерьез только первую половину этого заявления: два года спустя Олимпию де Гуж по ложному доносу отправили на гильотину. Француженки же получили право «взойти на трибуну», т.е. право голоса, только 150 лет спустя, в июле 1944 г. А еще через 73 года, на парламентских выборах 2017 г., они добились реального гендерного паритета в политике, получив около 40% мест (223 из 557) в Национальной Ассамблее страны [В парламент Франции…]. Чуть ранее президент Франции Э. Макрон доверил женщинам половину министерских постов в сформированном после его избрания правительстве [Среди глав государств…].