Полночь (сборник)
Шрифт:
Если бы ты захотела взять меня к себе, ты бы увидела, как мало я ем и какой я работник: встаю засветло, готовлю еду, прогоняю дроздов, собираю фиалки. Я бы научился шить. Занимался бы твоими милашками детьми, ведь я их люблю. Что ни день, вырезал бы им из дерева новые игрушки. Умел бы их рассмешить. Они бы плясали у меня на голове, и я бы научил их рисовать. Мне не нужны были бы ни одежда, ни книги. Я бы не пошел в школу, я бы охотился на комаров, отгонял пауков, подметал и намывал, не жалея воды, плитки пола на кухне. Я бы соорудил тебе кровать, кровать из самшитового дерева. Что за чудесная вышла бы кроватка из подогнанных друг к другу досточек, и ты проскальзывала бы в нее словно в спичечный коробок, укрываясь от взглядов и рук. Она была бы красива и надраена, как кабина небольшого суденышка. Я опорожнял бы твою отхожую бадейку, никогда не зажимая нос и не строя гримас, если бы ты захотела меня выкормить. Я бы чистил тебе обувь, всю обувь, для города, для бала, для мотоцикла. Если бы ты захотела меня выкормить.
Положившись еще по весне на силу и всхожесть вьющейся фасоли, дурак считает сегодня вечером зерна, которые вылущил из стручка. А сколько он их вылущил, сколько же налущил! Это ж сколько можно вылущить!
57
Бразильская арапаима — одна из крупнейших пресноводных рыб мира; достигает в длину четырех-пяти метров.
В последнее время дурак взялся и за любовь, на свой, конечно же, лад, на манер шута, что видит сны наяву.
История любви дурака длинна и довольно бестолкова. Он расцвечивает ее на свой лад, пишет письма, которые никогда не отправляет.
Итак, моя красавица с глазами глубже крапленных ртутью звезд, с губами податливее ветвей ивы, я тебя повсюду искал, долго тебя чаял, но крошками осыпалось злато дней, только и осталось, что послевкусие вещей, которое не кончилось и никогда не кончится. Я поверил было, что ты больше не существуешь, что нет более ни моста, ни лестницы и уж подавно слюны у меня в каверне с ядом, ото дня ко дню я люблю тебя все сильнее и дольше, ничто не перечит моему упрямству, ничто мне не мешает, так приди же в тот день, когда я тебя не жду, застань меня врасплох там, где я чищу ногти, где присаживаюсь, дабы испражниться, где просыпаюсь, где готовлюсь умереть. Я вспоминаю, как мы сражались в снегу. Почему ж ты исчезла, с какой целью наказала? Только любя тебя я и жил. Стоило мне тебя увидеть — и я хотел походить на тебя, только тобою и быть, сбросить себя, слинять с себя все мною замаранное. Я был только тобою, мельтеша на свету. В пять лет стал мореходом, и все золотистые пальцы бананов, все привезенные мною в Антверпен попугаи, все было для тебя, тебя одной, для маленькой девочки с котом, смех которой просверкивал в припыленной серости фотографий. Но меня так тянуло к волнам, обширный перечень коих я составил, что я отказался вести свой корабль, и, вместо того чтобы выйти в открытое море, тот всякий раз увязал в илистой литорали. От своей жизни на море я только и сохранил, что глубокий страх перед пучиной да наутилуса с отменной спиралью. Ты всегда присутствовала на судне. Чтобы заставить тебя появиться, мне оставалось открыть магическую формулу, несколько точно подобранных слов. Оставалось завершить твою анатомию и вдохнуть в тебя краски. У тебя на пороге дома, как анемона, распускалась твоя вагина, и я, проезжая мимо на маленьком велосипеде, поглядывал, как ты сидишь. Потом, вместе с конем, здоровенным мохноногим арденцем, и фермером Франсуа, который вел его в поводу, ты являла собой чрезвычайно любопытное сочетание, и щель, которую ты мне сначала показывала, потом отказала, теперь терлась о чудовищный, чего доброго, наэлектризованный хребет, твой крохотный рог сообщался с земными волнами и вибрациями. Какая мать окаймила твои уши толикой воскового молочка, и не от твоего ли отца уксус ответственен за красные, винного уксуса венчики у тебя вокруг сосков? И я стал рыцарем, облеченным золотом и лазурью фруктового сада. Но узнал тебя только после того, как растерял весь свой блеск и прошел на ристалище через унижение.
Ай да красавицы, ай да сливы! Красавица Лувена! Намюрская синяя! В столице его, подрастерявшего зубы дурака, обихаживает одна жинка, несколькими взмахами ножниц корнает лохмы, обрезает ногти на ногах, оставляет ему остывать на кухонном буфете чашечку кофе. Варит из слив варенье и компот. Красавица Лувена! Намюрская синяя! Сегодня за столом творог из Вербомона с ну просто непревзойденным сладким супчиком, этаким компотом. Компот! Компот! Компот! Свежий-пресвежий компотик, кричали женщины на перронах вдоль железнодорожной линии от Томска до Омска. Зачем вы приехали в Омск, допытывается рьяный таможенник.
Мой сводный брат обучил меня весьма и весьма многому. С ним я отправлялся рыбачить на реке в Базоа, на Яве, в Ланее. Первой моей добычей стал окунь, крупнее которого на конце своей лески мне так и не довелось повидать. Дуракам везет.
Его посадили в тюрьму Сен-Леонард, по имени того, кто связывает и развязывает [58] , за то, что он спьяну украл сохшие на веревке женские трусики.
Он же, землекопствуя на подступах к кладбищу, одним движением заступа пробил свинец напитанного соком гроба.
58
Святой Леонард является покровителем заключенных.
Вот она, проза. Вот она, проза теофаний.
И натыкается в словаре на Палестину, в стареньком словаре, на откидной столешнице старинного секретера, и читает, если только это не его секретарь.
Палестина в будущем, сочинение доктора Бланде. Сей долгие годы проживший в Сирии заслуженный геолог изучил Палестину с весьма специфической точки зрения.
В своей книге он рассматривает, нельзя ли вернуть этой выжженной стране, где почти нет растительности, плодородие, каковым, судя по всему, она когда-то обладала. Эль-Гор, говорит он (так арабы называют вдавленную глубже всего часть Палестины), Эль-Гор представляет собой борозду, своего рода расщелину в земной коре, что простирается в Сирии параллельно Средиземному морю от 31-го до 33-го градуса северной широты на 15 километров в ширину; на ее дне протекает Иордан и дремлет Асфальтовое озеро. Этот Эль-Гор, за вычетом Эль-Араба на юге, лежит ниже уровня Средиземного моря. Углубление достигает своего максимума, 800 метров, на дне Мертвого моря. Оное же являет собой не более чем
Вот она, проза.
Прельщенный, дурак превращается в попугая, в юную вдову, и летит на осмотр.
Я помню обо всем. Не пропало ни слова, ни жеста. Поначалу я шагал против ветра, потом ветер меня таки отбросил. У меня была очаровательная мать, и она ограждала меня от всякого непотребства. Убаюкивала в масле. Золотистыми орешками масла латала прорухи. Сохранила от распада. Я так и не зачах. Я высунул на улицу нос, сначала голову, потом нос, и свежий воздух не сгубил меня. Я присмотрелся к своим сестрам по роду людскому, у них были лица, на которые я всегда уповал, и мохнатки, о которых я грезил. Мне не хватало нежности, как не хватает ее всем и при любых обстоятельствах. Я должен был всего беречься. Я научился лгать. Прикинулся мертвым. Притворился, будто я — всего-навсего живой труп, без грусти расставшийся с тем, что меня составляло, расставшийся со своими шкурами, со своими волосами, зубами, ногтями, с матерью, с отцом, со своими братьями и сестрами, громоздя под собою дни за днями.
Я помню обо всем. Я бегал по крышам, перелезал через стены. В один прекрасный день поднял руку на отца. В другой убил курицу. Никогда не стелил за собою постель, оставляя ее разоренной, заваленной отмершими шкурами. Никогда не чистил велосипед, он очень быстро заржавел и сгинул — так, как у них, велосипедов, и водится, я же стал покрывать расстояния пешком. Я пользовался податливостью мостов. Скользил по гравию. Царапал сланец, состав и структуру которого научился определять. Никогда не искал приключений среди лугов, предпочитая пробираться вдоль оград, настолько я боялся их хозяев. Шел пешком куда хотел. Каждое утро отправлялся на эспланаду над вокзалом и бросал камни в листву росших внизу деревьев. Я носил имя колючего дерева. Мне хватало того, что у меня есть ноги. Я никогда не закрывал глаза, карауля подземные толчки, оползни, монстров. Я никогда не закрывал глаза, даже в те безмятежные моменты, когда невеста выряжала меня в бумазейную ночную рубашку.
И на плато он поет, дурак с тачкой навоза. На бегу, на ходу, копая, он поет, садовник пастернака.
Мое снадобье это алый цветок. Женщина ведет свой род от единорога, мужчина от обезьяны. Когда-то, бежав столиц и изнурительного труда кровожадных городов, я жил в древнем лесу орангутангом.
С радостью вернувшись к вегетарианству, я утратил навыки речи. Мое снадобье это алый цветок.
В процветающем городе, на ковре с минаретами, танцуют Мария и Леон, поет, повалившись на продавленный диван Карла, дурак.
Пристукивая каблуками, привстав на цыпочки и выгибая ступню, выписывают в танце историю своей любви, попирая ногами шелковые тюльпаны, поет дурак на диване о семи ножках.
И под ногами у них путаются розовые цветы каштанов.
Экбаллиум! экбаллиум!
Меня любят клещи и слепни, меня очень любят клещи и слепни, клещи и слепни любят меня самой настоящей любовью, вешаются на мошонку, порхают по плечам и сосут кровь прямо из яремной вены, ее источника, летом, осенью, по весне, в Карунчо, Сольвастере и Си, я — среди их скота, в их поголовье я нетель, косуля, кролик, зверок с горячей кровью, поет дурак, когда приходит вечер. Так хорошо, так хорошо быть влюбленным, но я ни в тех, ни в других не влюблен, мне их воодушевление недоступно. И пиявки почитают меня, когда я омываю в пруду свою тушу, гроздьями цепляются за кожу, метят в мою питательную субстанцию.