Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том I.
Шрифт:
20 А Лиза всё ждала: ей непременно нужно было поговорить с Александром: открыть ему тайну. Она всё сидела на скамье, под деревом, в кацавейке. Она похудела; глаза у ней немного впали; щеки были подвязаны платком. Так застал ее однажды отец.
– Пойдем, полно тут сидеть, – сказал он, морщась и дрожа от холода, – посмотри, у тебя руки посинели; ты озябла. Лиза! слышишь ли? пойдем.
– Куда?
– Домой: мы сегодня переезжаем в город.
30 – Зачем? – спросила она с удивлением.
– Как зачем? осень на дворе; мы одни только
– Ах, Боже мой! – сказала она, – здесь и зимой будет хорошо: останемтесь.
– Вот что еще вздумала! Полно, полно, пойдем!
– Погодите! – сказала она умоляющим голосом, – еще воротятся красные дни.
– Послушай! – отвечал отец, трепля ее по щеке и указывая на то место, где удили приятели, – они не
40 воротятся…
– Не… воротятся! – повторила она вопросительно-печальным голосом, потом подала отцу руку и тихо, склонив голову, пошла домой, оглядываясь по временам назад.
409
А Адуев с Костяковым давно уже удили где-то в противоположной стороне от этого места.
V
Мало-помалу Александр успел забыть и Лизу, и неприятную сцену с ее отцом. Он опять стал покоен, даже весел, часто хохотал плоским шуткам Костякова. Его смешил взгляд этого человека на жизнь. Они строили даже планы уехать куда-нибудь подальше, выстроить на берегу реки, где много рыбы, хижину и прожить там
10 остаток дней. Душа Александра опять стала утопать в тине скудных понятий и материального быта. Но судьба не дремала, и ему не удавалось утонуть совсем в этой тине.
Осенью он получил от тетки записку с убедительнейшею просьбою проводить ее в концерт, потому что дядя был не совсем здоров. Приехал какой-то артист, европейская знаменитость.
– Как, в концерт! – говорил Александр в сильной тревоге, – в концерт, опять в эту толпу, в самый блеск
20 мишуры, лжи, притворства… нет, не поеду.
– Поди, чай, еще пять рублев стоит, – заметил бывший тут Костяков.
– Билет стоит пятнадцать рублей, – сказал Александр, – но я охотно бы дал пятьдесят, чтоб не ехать.
– Пятнадцать! – закричал Костяков, всплеснув руками, – вот мошенники! анафемы! ездят сюда надувать нас, обирать деньги. Дармоеды проклятые! Не ездите, Александр Федорыч, плюньте! Добро бы вещь какая-нибудь: взял бы домой, на стол поставил или съел; а то послушал
30 только, да и на: плати пятнадцать рублев! За пятнадцать рублев можно жеребенка купить.
– Иногда за то, чтобы провести с удовольствием вечер, платят и дороже, – заметил Александр.
– Провести вечер с удовольствием! Да знаете что: пойдемте в баню, славно проведем! Я всякий раз, как соскучусь, иду туда – и любо; пойдешь часов в шесть, а выйдешь в двенадцать, и погреешься, и тело почешешь, а иногда и знакомство приятное сведешь: придет духовное лицо, либо купец, либо офицер; заведут речь о торговле,
40
410
Но Александр поехал. Он со вздохом вытащил давно ненадеванный, прошлогодний фрак, натянул белые перчатки.
– Перчатки пять рублев, итого двадцать? – считал Костяков, присутствовавший при туалете Адуева. – Двадцать рублев так вот, в один вечер, кинули! Послушать: эко диво!
Александр отвык одеваться порядочно. Утром он ходил на службу в покойном вицмундире, вечером в старом
10 сюртуке или в пальто. Ему было неловко во фраке. Там теснило, тут чего-то недоставало; шее было слишком жарко в атласном платке.
Тетка встретила его приветливо, с чувством благодарности за то, что он решился для нее покинуть свое затворничество, но ни слова о его образе жизни и занятиях.
Отыскав в зале место для Лизаветы Александровны, Адуев прислонился к колонне, под сенью какого-то плечистого меломана, и начал скучать. Он тихонько
20 зевнул в руку, но не успел закрыть рта, как раздались оглушительные рукоплескания, приветствовавшие артиста. Александр и не взглянул на него.
Заиграли интродукцию. Через несколько минут оркестр стал стихать. К последним его звукам прицепились чуть слышно другие, сначала резвые, игривые, как будто напоминавшие игры детства: слышались точно детские голоса, шумные, веселые; потом звуки стали плавнее и мужественнее; они, казалось, выражали юношескую беспечность, отвагу, избыток жизни и сил. Потом
30 полились медленнее, тише, как будто передавали нежное излияние любви, задушевный разговор, и, ослабевая, мало-помалу слились в страстный шепот и незаметно смолкли…
Никто не смел пошевелиться. Масса людей замерла в безмолвии. Наконец вырвалось у всех единодушно ах! и шепотом пронеслось по зале. Толпа было зашевелилась, но вдруг звуки снова проснулись, полились crescendo, потоком, потом раздробились на тысячу каскадов и запрыгали, тесня и подавляя друг друга. Они гремели,
40 будто упреками ревности, кипели бешенством страсти; ухо не успевало ловить их – и вдруг прервались, как точно у инструмента не стало более ни сил, ни голоса. Из-под смычка стал вырываться то глухой, отрывистый стон, то слышались плачущие, умоляющие звуки, и всё
411
окончилось болезненным, продолжительным вздохом. Сердце надрывалось: звуки как будто пели об обманутой любви и безнадежной тоске. Все страдания, вся скорбь души человеческой слышались в них.
Александр трепетал. Он поднял голову и поглядел сквозь слезы через плечо соседа. Худощавый немец, согнувшись над своим инструментом, стоял перед толпой и могущественно повелевал ею. Он кончил и равнодушно отер платком руки и лоб. В зале раздался рев и
10 страшные рукоплескания. И вдруг этот артист согнулся в свой черед перед толпой и начал униженно кланяться и благодарить.