Полное собрание сочинений в 15 томах. Том 1. Дневники - 1939
Шрифт:
Да, это последнее обстоятельство самое странное во всем деле. В провинциях ли мало девиц и вдов? И когда бывает, чтобы люди, хлопочущие женить человека, не заботились собственно о том, чтобы пристроить какую-нибудь родную ли, знакомую ли, девицу или вдову? — Это очень редко бывает, но тут было именно так; и хоть в Саратове были сотни невест, но мариинское и сочувствующий его заботам очень маленький кусочек саратовского общества решительно не имели не только в своем составе, но и до крайних пределов своего свадебного горизонта никакой ни родственницы, ни знакомой в кандидатки для сватанья за Ивана Яковлевича.
Но это ничего, невеста найдется, — справедливо рассуждали друзья Ивана Яковлевича: невесте как не найтись! — Мало ли невест в городе? Сила не в этом, а в том, что не уломаешь искать невесту, пока он живет с этой девкой. Эта недостойная связь так его опутала, что где же ему думать о женитьбе? Надобно избавить его от этой девки.
И что же вы думаете? — Опять было послано письмо к помещице. — «Связь с вашей девкой спутала человека, мешает ему составить приличную партию, между тем как теперь его уважает
Серьезно, успели ли вы стать на ту точку зрения, что отправление этих писем было делом вовсе не дурным, — нет, хорошим, благородным; что это делалось с чистою совестью, по чистым побуждениям, из искреннего расположения к Ивану Яковлевичу, с твердою уверенностью оказать ему важную услугу, принести большую пользу? — Если вы не в состоянии понять этого, то знаете ли, как вы должны смотреть на эти мои записки? — для других и для меня самого это произведение не важное; а для вас оно должно иметь такую цену, какую имел в свое время для всех трактат Коперника: для вас, значит, я открываю тайны мироздания, показываю вам, что жизнь движется вовсе не так, как вы полагали, а совершенно другим манером. О, если бы масса вредного и дурного делалась дурными людьми с целью вредить, — о, как было бы тогда хорошо на свете, потому что как мала была бы эта масса! Всю бы ее можно одному, каждому из нас захватить в горсть и забросить в сор, чтобы не оставалось ее ни на чьем жизненном пути.
Но, будучи хорошим, чистым делом, отправление письма с этою просьбою не было таким делом, которое уже само по себе давало право на имя замечательного, благородного человека тому или той, кто сделал его. Услуга другу, не требующая пожертвования со стороны делающего ее, — это еще не бог знает какой высокий подвиг. Очень может [быть], что человек, сделавший это, был очень хороший человек, но очень может быть, что он был и просто обыкновенный недурной человек, каких во всякой сотне бывает 70 или 80 че^* ловек. Но помещица как прежде показала себя действительно благородной женщиною, которая для пользы другого, даже вовсе незнакомого ей, готова забыть свой денежный расчет, так и теперь. Она вызвала к себе экономку Ивана Яковлевича, объявив, что не хочет дольше позволять ей ходить по оброку. Она для спасения человека от Дурной, вредной ему женщины жертвовала доходом, который получала от этой женщины. Прежде помещица являлась нам человеком, который не хочет пользоваться особенностью и благоприятностью случая для получения особенных зыгод; это черта не совсем дюжинная; теперь она отказывалась от обыкновенной, уже получавшейся выгоды, чтобы сделать пользу человеку совершенно чуждому ей, — это уж очень и очень недюжинная черта. Вызываемая девушка не была нужна ей; она теряла оброк и должна была кормить бесполезную ей женщину.
Я не знаю, как пошла жизнь этой вызванной девушки, много ли она убивалась — вероятно; но, разумеется, о ней не было никаких слухов. А Иван Яковлевич был совершенно расстроен, — тосковал, тосковал, и однажды слуга, подавший ему бриться* уви-
дел его лежащего облитого кровью, с перерезанным горлом, когда вошел через полчаса; слуга закричал, — побежали за фельдшерами, фельдшера нашли Ивана Яковлевича еще дышащим, перевязали рану, — рана оказалась не смертельна, — через несколько времени [он] уже сам помогал своим помощникам залечивать ее. Скоро он выздоровел, опять занялся больницею, больными; говорил, что очень доволен, что не удалась его попытка зарезаться, что ему самому смешна она, — бывал, попрежнему, в гостях, — приезжал в Саратов, — был у нас, — наши не заметили в нем ничего, показывающего отчаяние, — но через два, три месяца после этого свиданья мы услышали, что он опять перерезал себе горло бритвою, и на этот раз уже смертельно.
Это история, дошедшая до чрезвычайной развязки, которая придала ей необыкновенность. Но бесчисленное множество обыденных историй страдания, происходивших около нас, производило впечатление того же смысла. Не злые люди, а добрые, хорошие бывали причиною большей части тех бед, свидетелем или слушателем которых я был в детстве. И, конечно, это очень сильно подготовило меня к тому понятию о страданиях людей, которое с полнейшею точностью олицетворилось для меня следующим происшествием.
В 1851 году, в самом конце зимы, я отправлялся в Саратов; нашлись попутчики, — двое приятелей, из которых у одного была порядочная зимняя повозка. Отлично. Мы поехали. В дороге я подружился с моими попутчиками, — одного я и прежде несколько знал, как отличного человека, другой оказался, добряком, простодушие которого неимоверно. Вот, и ехали мы очень довольные друг другом, занимаясь всяческими росказнями и шутками. Я сидел, — то-есть лежал в отличном спокойном повозочном положении, с правого краю, двое приятелей занимали точно такие же положения, один посредине, другой на левом краю повозки. Выпадал маленький сырой снежок. Мы застегнули фартук повозки и ехали себе;, весело болтая. Вдруг, — хлоп! —
№ куда же? — такая здоровенная кожа, попытка рвать была чисто только уже выражением нашего отчаяния отстегнуть, — опять принялись отстегивать, — «скорее, скорее, удар будет! задушу!» — изредка с усилием произносил один из зафартучных моих спутников, задыхаясь на каждом слоге. Другой так и вовсе не подавал голоса. Долго мы бились — наконец, кто-то из нас, — кажется слуга, — изловчился, — кольцо шмыгнуло по застежке, фартук отлетел, — мои спутники благополучно вывалились на снег, живы, здоровы и целы, — что они здоровы и целы, этого и нельзя было ожидать иначе: ушибиться не было возможности, — но продлись история еще две минуты, один наверное оказался бы задушен. В минуту падения повозки среднему случилось встряхнуться таким манером, что он повалился головою к низу, — ноги его были прижаты фартуком, а плечами он навалился прямо на лицо нижнему, — нижний всею своею тяжестью давил» на фартук, на него самого всею тяжестью давил верхний, — воротник шубы нижнего закутывал ему лицо, — в том числе и рот, и нос, — этот душиль-иик был отлично придавлен корпусом товарища, — руками не мог пошевелить ни тот, ни другой, они были между фартуком и боками своих владельцев, только ноги верхнего двигались по фартуку, изменяя направление его натянутости и заставляя кольцо вырываться из руки отстегивающего.
Вот вам в' живой картине экстракт отношений, от которых происходит более 99 % человеческого страдания: отличный человек без всякого дурного умысла навалился на другого, которому нимало не желает вреда, и сам едва не задыхается от отношения, которое душит того.
Либерал говорит: «Да, дороги плохи; ухабы, раскаты; натурально, что при таких дорогах сани и повозки опрокидываются. Гнусные дороги, надо сравнивать ухабы и раска[ты]». — «Рассудите, пожалуйста, возможно ли это? — отвечает консерватор: — достанет ли человеческих сил выровнять сотни тысяч верст н&ших зимних дорог? не достанет; и ведь через неделю после выровне-ния, с первым новым снегом, с первою новою оттепелью или вьюгою опять были бы точно такие же ухабы и раскаты. Закон природы, сущность вещей, непреоборимые вечные силы натуры, — хорошо или дурно, но неодолимо, неотвратимо, неисправимо. Бороться против непреоборимого — значит только напрасно изнуряться и делать новые, лишние беды себе и другим; вооружаться против законов природы — значит только показывать дешевое умничанье, которое свидетельствует лишь о легкомыслии и поверхйост-ности занимающегося им».
Правду говорит либерал, что зимние дороги имеют очень плохую свою сторону в ухабах и раскатах; правду говорит консерватор, что с этою плохою стороною их трудно справиться, — неизвестно, мог ли [бы] одолеть ее весь народ, опрокидывающийся на зимних дорогах, подобно нам, — а уже совершенно бесспорная эещь, что мы втроем никак не могли выровнять нашу дорогу, —
но… но дело в том, что дело было вовсе не в том. Отводы у нашей повозки были, как видно, недостаточно широки, — от этого она повалилась, и если бы кто-нибудь из нас троих догадался посмотреть на отводы, да догадаться, что они не достаточно широки, — за 5 коп. в две минуты подвязали бы к ним куски старых оглобель, и повозка не могла бы опрокинуться, и не пришлось бы одному прекрасному человеку, задыхаясь самому, душить другого. Что тут рассуждать о законах природы, — просто мы не догадались, только.
'Я объяснил, отчего, по моему рассуждению, сильно подготовленному впечатлениями, происходят беды и страдания людей; но еще йе объяснил, отчего по рассуждению саратовцев моего времени происходит запой. Это объяснение тоже немудреное: «под сердцем» у человека заводится «особенная глиста, вроде, как бы сказать, змеи», и «сосет» ему «сердце», — но когда он пьет, часть вина попадает в рот змеи; нужно очень долго обливать ее вином, чтобы она опьянела, — наконец, она опьянеет, — и надолго, очень надолго; тогда, разумеется, страдание проходит, — ведь она лежит пьяная, не сосет сердца, и надобность в вине минуется для человека до той поры, когда хмель змеи, — через несколько месяцев, — проходит: тогда опять надобно пить. Замечательным подтверждением этому приводилась догадливость одного страдавшего запоем купца: он рассудил, что чем крепче налиток, тем скорее усыпит змею, — и попробовал, когда пришло Время запоя, начать стаканом самого крепкого рома: змея опьянела с одного стакана, — а сам он еще остался трезв, потому что был здоровый, — и надобность пить исчезла. Но, опьянев так быстро, змея и опьянела не так надолго, как от долгого обливания водкою; через неделю опять начала сосать сердце. Он опять выпил стакан рому, и опять успокоился. Таким образом, благодаря, своему уму, он отделывался от запоя несколькими стаканами рома в год. Саратовцы буквально поняли два выражения: о тоске, «змея сосет сердце», — и о рюмке водки перед закускою: «заморить червяка», — свели оба выражения в одно, получили полное объяснение причины запоя и удовлетворились.